Изменить размер шрифта - +

– А ведь она не богиня. Это все так… Она была настоящей женщиной. Она жила при дворе императора. Я не очень грамотный, не знаю, какого, но так говорят. Вы, может быть, подумали, что она раздевается? Нет-нет! – Сторож покачал головой. – Нет! Именно так дамы в ту пору одевались. Сложность драпировки – не каприз художника. Такие вот платья и носили при дворе. Видите, складки тяжелые. Это не шелк. Материи были льняные.

– Спасибо вам, спасибо! – сказал Васнецов по-русски и, кланяясь, пошел из зала, ему все-таки помешали.

Он посмотрел еще «Сельский концерт» Джорджоне, «Брак в Кане» Веронезе, «Вирсавию» Рембрандта.

Из Лувра направился в музей жизни, музей нынешнего дня, каким и было по сути своей знаменитейшее Чрево Парижа.

Он пошел туда не ради какого-то надуманного философского сравнения, а хотел купить перьевого лука, по зелени соскучился.

Дорогой думалось о Венере, вернее, о той придворной даме, которой приходилось выставлять прелести напоказ. А ведь тонкое дело и беспощадное! Уж коли чего бог недодал или, наоборот, чего переложил – скрыть было невозможно. И кто-то признавался в той игре победительницей. Но все ли из тех, кто получал первый номер, были счастливы? Что творилось в душе у той самой Венеры, у живой, когда мраморная копия наконец-то восторжествовала над увянувшей плотью? Как пережила это? И пережила ли? Или торжества никогда уже в ней не убывало? Ведь слава статуи, возрастая, соперниц не знала.

– Васнецов!

Перед ним стоял Савицкий.

– А мне говорили, что ты уехал.

– Уезжал… И, думаю, зря вернулся. Нечего нам тут делать, русакам. Пошли винца выпьем.

Сели за столик в первом же ресторанчике, заказали самого дешевого вина.

– Из Лувра? От этих музеев самое памятное – гуд в ногах. Слышал о моем несчастье?

– Слышал.

– Очень глупая штука жизнь. Очень глупая… И, главное, я-то ни в чем не виноват. Казню себя, до сих пор казню, а не виноват. Заревновала. С этим тоже родятся, как с талантом. Заревновала и, наверное, чтоб сделать мне больно, села у жаровни и надышалась углекислотой. Вот после этого и рисуй картинки, о славе думай, о величии русского искусства… И самое поганое в том, что я ведь думаю и о картинках, и о славе. Я-то ведь – живой! – выпил залпом свой бокал. – Ну, все. Как тут наши? Малюют?

– Кто к Салону готовится, а кто уже к академической выставке. Боголюбов тоже много работает.

– Боголюбов – золотой человек. Это ведь он привел к нам наследника. Ты не видел его? Мужик громадный! Ему бы в борцы, пятаки пальцами ломает, но молодец! Человек дела. Поглядел, как мы тут закисаем, и каждому – заказец. Репину – «Садко», Беггрову – серию императорских яхт. Дмитриеву-Оренбургскому – «Крещенское водосвятие». У меня купил «Туристы в Бурбуле», у Поленова в мастерской увидел начатую «Арест гугенотки», ее и заказал. Стоящий будет государь. По крайней мере, для нашего брата художника.

Поговорили, поглазели на парижанок, разошлись.

Хорошо встретить соотечественника среди моря чужих людей, но, оставшись один, Виктор Михайлович обрадовался. Снова они были лицом к лицу: он и Париж.

Даже в зачет всей будущей славы он не одаривал город своим присутствием. Этого в нем не было. И Париж благожелательно вел его из улицы в улицу, все время награждая множеством милых малостей, и строжал, когда на пути возникало чудо рукотворения. По сути своей, город был прост, город слишком много трудился, чтобы выламываться перед новым человеком, лезть в глаза или тем более заставлять краснеть за родные пенаты. Париж не отчуждал, не ставил на место, и за одно это Виктор Михайлович был ему благодарен.

Быстрый переход