Человека в костюме зовут Рене Мейнт. Он левой рукой заслоняется от света по привычке, да так и остается стоять. Как же он постарел…
Поезд подходит к перрону. Солдаты берут его штурмом, набиваются в тамбур, опускают стекла и передают в вагон вещмешки. Некоторые поют: «Всего лишь до свиданья», но их заглушает общий рев: «Ты елочка моя!» Падает снег. Мейнт стоит неподвижно, по-прежнему отдавая честь. Молодой блондинчик за стеклом смотрит на него со злорадной усмешкой у краешков губ. Мнет в руке свой форменный берет. Мейнт кивает ему. Набитый поезд трогается, солдаты высовываются из окон, поют, машут руками. Мейнт прячет руки в карманы пиджака и направляется к вокзальному буфету. Двое официантов сдвигают столики и подметают пол широкими плавными взмахами метелок. За стойкой бара человек в плаще убирает последние стаканы. Мейнт заказывает коньяку. Человек сухо отвечает, что буфет закрыт. Мейнт снова просит коньяку.
— Здесь, — отчетливо выговаривает человек, — голубых не обслуживают.
Двое за спиной Мейнта хохочут. Мейнт не двигается, с измученным видом уставившись в одну точку. Один из официантов гасит висящие слева бра. Лишь бар светится еще желтоватым светом. Они ждут, скрестив руки на груди. Еще чуть-чуть — и дадут ему в морду. Или — как знать! — вдруг он, как прежде, хлопнет ладонью по грязной стойке и крикнет: «Я Астрид, бельгийская королева!», кривляясь и нагло хохоча?
2
Что же делал я, восемнадцатилетний, на престижном курорте с минеральными источниками на берегу озера? Ничего. Жил в семейном пансионате «Липы» на бульваре Карабасель. Я мог бы снять комнату в городе, но мне нравилось здесь, на горе, в двух шагах от «Виндзора», «Эрмитажа» и «Альгамбры». Рядом с роскошными отелями и тенистыми садами я чувствовал себя в безопасности.
Ведь я умирал от страха: страх, не покидающий меня до сих пор, был тогда гораздо более сильным, хотя и менее обоснованным. Я убежал из Парижа, чувствуя, что он становится просто опасным для таких, как я. В нем царила отвратительная атмосфера полицейского сыска. Сажали, на мой взгляд, слишком многих. Рвались бомбы. Но мне бы хотелось внести хронологическую ясность, и поскольку наилучшие точки отсчета — это войны, то уточним, о какой же войне пойдет речь. О той, которую называют алжирской, в самом начале шестидесятых годов, в эпоху, когда все катили во Флориду в открытых машинах, а женщины плохо одевались. Мужчины, впрочем, тоже. Тогда я боялся еще больше, чем теперь, и выбрал себе это убежище, поскольку оно всего в пяти километрах от швейцарской границы. При малейшей угрозе достаточно переплыть озеро — и ты там. По своей наивности я полагал, что чем ближе к Швейцарии, тем дальше от опасности. Тогда я еще не знал, что Швейцарии не существует.
Сезон открывался пятнадцатого июня. Праздники и гала сменяли друг друга. «Ужин посланников» в казино. Гастроли певца Джорджа Ульмера. Три спектакля «Послушайте же, господа…». Салют над Шавуарским заливом по случаю 14 июля. Балеты маркиза Куэваса… Я бы вспомнил и многое другое, будь у меня под рукой программка, отпечатанная организационным комитетом… Я сберег ее и уверен, что она когда-нибудь отыщется между страницами одной из книг, которые я читал тем летом. Только вот какой? Погода стояла «мировая», и старожилы предсказывали солнце до октября.
Выходил я редко, разве что иногда купался. Почти все дни проводил в холле или в саду «Виндзора», внушая себе, что, по крайней мере, здесь мне нечего бояться. Когда же меня все-таки охватывал ужас — словно в животе, чуть повыше пупка, медленно распускался мрачный цветок, — я смотрел вдаль, на тот берег озера. Отсюда видна была деревня. От одного берега до другого напрямик не больше пяти километров. |