Прошло дня два или три, в продолжение которых Вилли чувствовал себя все время наверху блаженства, хотя любой посторонний наблюдатель едва ли бы это заметил.
Он продолжал ежедневно обедать, сидя напротив Марджери за столом, продолжал беседовать с ней и глядеть на нее в присутствии ее отца совершенно так же, как раньше, но не делал ни малейшей попытки видеться с ней наедине и вообще ни в чем не изменил своего отношения к ней или своей манеры держаться с ней против того, как это было с самого начала. Возможно, что девушка была этим немного разочарована и, может быть, не совсем без причины, а между тем, если бы для ее удовлетворения было достаточно сознания, что она неотступно царит в его мыслях, что она придает всей его жизни иную окраску, она могла бы быть вполне довольна. Ни на одно мгновение Вилли не переставал думать о ней; он подолгу сидел над рекой и следил за облаками водяной пыли и брызг над водой, за рыбой, неподвижно стоящей в воде, и за водорослями, стелющимися по течению реки, словно вытянутые струны. Он уходил один на пригорок любоваться румяным закатом, и черные дрозды целыми стаями стрекотали у него над головой и повсюду кругом, в чаще леса. Он вставал рано поутру и встречал первые лучи солнца, золотившие бледно-серое небо, которое они предварительно окрасили в бледно-розовый цвет, смотрел, как вершины гор вдруг озарялись ликующим светом, и, на что бы он ни смотрел, он никак не мог надивиться всей этой красоте пробуждающейся или засыпающей природы и спрашивал себя: да неужели же он раньше никогда не видал всего этого? Или же в самом деле случилось с ним что-то, отчего все кругом так преобразилось? Даже звук колес его мельницы и шелест ветра в верхушках деревьев смущали и очаровывали его. И самые чудные мысли, непрошенные и незваные, сами собой родились у него в мозгу. Он был до того счастлив, что не мог спать по ночам, а днем не мог усидеть на месте, разве только в ее обществе, а между тем казалось, будто он ее избегает, вместо того чтобы искать ее присутствия. Однажды, когда Вилли возвращался с такой прогулки, он застал Марджери в саду, где она срезала цветы. Поравнявшись с ней, он замедлил шаги и пошел рядом с ней.
— Вы любите цветы? — спросил он.
— О да, я их очень люблю, — ответила она, — а вы?
— Я не особенно; цветы — это хорошо так, от безделья. Когда все дело сделано, можно и ими заняться, но я вполне понимаю, что можно очень любить цветы, только не так, как вы любите.
— Не так? А как же? — спросила она, остановившись и подняв на него вопросительный, недоумевающий взгляд.
— Вы вот срываете их, — сказал он, — а им гораздо лучше на корню и на стебле; там, на своем месте, на них даже смотреть приятнее, потому что они смотрятся красивее, свежее, бодрее и веселее.
— Но я хочу, чтобы они всецело принадлежали мне, — возразила девушка, — я хочу носить их на груди, хочу держать их на столе в моей комнате, чтобы любоваться ими когда хочу и сколько хочу. Они соблазняют меня, пока я вижу их здесь, на кустах; они как будто говорят мне: поди сюда, сделай что-нибудь с нами! А когда я срежу их и принесу к себе, этот соблазн сам собой исчезает, они перестают смущать меня, и я могу спокойно смотреть на них, могу любоваться ими с легким сердцем.
— Вы, значит, желаете обладать ими, — сказал Вилли, — чтобы потом уже и не думать о них; это походит на то, как один человек зарезал курицу, несущую золотые яйца, чтобы сразу завладеть всеми ее золотыми яйцами, — помните, как о том говорится в басне? А еще это напоминает мне несколько то, что я всегда хотел сделать, когда был еще маленьким мальчиком. Меня всегда прельщал вид на равнину, и я хотел непременно спуститься в нее, а там я, конечно, был бы лишен возможности любоваться видом на нее. Боже мой, Боже мой! Если бы только все люди постоянно думали об этом, то, вероятно, все поступали бы так, как я, и вы тоже, вероятно, оставили бы эти бедные цветы расти на своем месте так, как я остался здесь, в своей горной долине… — Вдруг он остановился, не договорив свою мысль. |