Они напоминали истощенных, подкошенных неизлечимым недугом узников ада. «И вырежу я сердце потому, что лишь мученьями обязан я ему, и в землю посажу…»
— Сервус! — окликнул его однажды полуголый откатчик, лоснящийся потом и угольной пылью. — Помнишь дорогу за старой корчмой?
— Так это ты, Лаци, незадачливый бетяр? — Поэт не сразу узнал батрака, которому отдал когда-то последний хлеб. — Ты, помнится, спалил чье-то имение?
— К сожалению, только амбар.
— И снова поишь потом и кровью сиятельных трутней! — Петефи высоко поднял лампочку Дэви.
«И с громом полюсы вселенной с их вековой оси сорвет, — сложилось потом, — и в битву ринутся стихии, ниспровергая небосвод, и по залитым кровью струнам, последний возвещая бой, я в исступлении ударю окровавленною рукой».
28
Дожди над двухшпильными башнями Праги. Над Карловым мостом, над Голгофой в венце золотых письмен: «Кодауш, кодауш, кодауш» — святой, святой, святой бог.
В опустевшем соборе святого Вита толкутся чудища на безмолвном параде. Снуют крысы на задних лапах, ощерив острые зубы, толпятся химерические фантомы: нетопыриные перепонки, совиные очи, хвосты драконов и скатов, клювы колпиц и попугаев, чешуя броненосцев, змеиные языки.
На взмыленных лошадях подлетают к чугунным порогам Пражского града курьеры из Вены. Ну и шутку сыграл фельдмаршал-лейтенант! Взял да застрелился. В белом парадном мундире, при всех орденах и золотой шпаге подъехал ранним утром к чугунным воротам штаба генерал-квартирмейстера на Штаубенринге, пробрался в кабинет, который занимал генерал-инспектор фон Эстерхази, и выстрелил себе в сердце.
Тело с алым пятном и темной дыркой в левом боку так и осталось в кресле, лишь накренилось слегка. Казалось, что Кауниц, поджидая хозяина кабинета, задремал ненароком, уронив на ковер пистолет, словно погасшую трубку.
Невольно возникал вопрос, почему именно здесь? Слухи насчет того, что Эстерхази с помощью Кауница крепко нагрел руки на поставках гнилого сена для армии, никак не объясняли случившегося. Даже тот ставший известным в обществе факт, что генерал-инспектор отказался ссудить бывшему компаньону несколько тысяч гульденов, не оправдывал столь скандальной мести. Иное дело кабинет Меттерниха. Если бы Кауниц застрелился за столом канцлера, то наверняка был бы правильней понят. По крайней мере, этого ждала от него антиметтерниховская фронда.
Человек общества, тем более военный, перешептывались офицеры, обступившие труп, не волен поступать как ему заблагорассудится. Каждый шаг должен быть обдуман и выверен, особенно такой — последний…
Кауниц явно сфальшивил в конце, нервы, очевидно, не выдержали. На это, кстати, указывала предсмертная записка, состоявшая всего из трех слов: «Non omnis moriar». Ни обращения, ни подписи, ни числа — совершенная чушь! Намек, который нельзя понять. Сама собой родилась версия, что письмо, подробно объяснявшее причины самоубийства и называвшее виновников, толкнувших Кауница на эту крайность, все же было отправлено. Неизвестно только, когда именно и в чей адрес.
Секретарь еще недавно могущественного вельможи ничего определенного о последних часах жизни патрона сообщить не смог или не захотел. Он лишь упомянул о холодном приеме, почти афронте, оказанном Кауницу в манеже бывшими товарищами по полку, что крайне того расстроило, и об орденском знаке «Черного орла», присланном из Потсдама.
Этот знак, раздавленный, очевидно, каблуком и вмятый в драгоценный паркет кауницевской спальни, был обнаружен чиновником, посланным опечатать бумаги покойного. Прусский орел с колючими крыльями, однако, почти не повредился. Лишь треснула и частично выкрошилась эмаль. Но странный девиз «Suum quique» — «Каждому свое», звучавший теперь как надгробная эпитафия, читался ясно и четко. |