Улыбнувшись этой светлой мысли, Сванидзе хлопнул в ладоши, полюбовался легкими прыжками умчавшейся от него и сердито зацокавшей, замершей вниз головой на сосновом стволе, лесной красавицы и пошел дальше.
Впереди, в меж темно-зеленых лап елей, виднелись по европейски аккуратные домики медицинского центра: отдельные помещения для боксов, где работали с патогенными бактериями и вирусами, серологическая и химическая лаборатории, регистратура…
В уютном, веселой раскраски виварии весело тявкали, протяжно мычали и мелодично, красиво, как видно, на украинском, хором грустно пели подопытные.
Перед застекленным входом, у круглой клумбы, в которой цветы были высажены в виде красной пятиконечной звезды с портретом любимого Наркома посреди, Николая Ивановича ожидал худенький, с огромной плешью человечек в белом лабораторном халате.
— Гутен таг! — вежливо поздоровался Сванидзе с учеником и бывшим ассистентом знаменитого бактериолога, лучшего в Европе специалиста по холере и тифу Рудольфа Вейгла.
— Шолом! — Людвиг Флек, которого переманили из немецкого Laokoon, где он занимался разработкой противотифозной сыворотки, родился сорок два года тому назад в польско-еврейском Львове, и язык родных палестин был ему вовсе не немецкий. Кроме того, и в киевской гимназии, и в Университете он получал свои знания исключительно на свинячьем языке поганых гоев, то есть как это?… а, по-русски.
Так что разговор двух культурных европейцев продолжился на местном туземном диалекте.
— Ну что, любезнейший Людвиг Карлович, каковы ваши успехи? Можно ли вас наконец поздравить?
— Хотел бы принять ваши поздравления, дорогой Николай Иванович, но… Как говорится, знания в лавочке не покупаются…
— Что так? Неужели неудача? — участливо спросил ученого Сванидзе.
— Представьте себе, да! Тот лабораторный подопытный экземпляр, который вы мне намедни передали, оказался чрезвычайно резистентным! Ведь я полагал как: одно распыление аэрозоля, и вот вам желаемый результат, а именно мортус… Нет, ничего не получается… Исключительно живучая оказалась самочка!.. конечно, я бы мог сказать, что попалось перо плохое — но лучше скажу честно, что я пока толком не умею писать!
— А можно ли на неё взглянуть?
— Ой, ну да конечно! Как говорится, на чьей телеге едешь, того и песни поешь! Заходите, пожалуйста! Только вам надо сначала переодеться…
… Спустя некоторое время, Николай Иванович, уже одетый в белоснежный комбинезон, в марлевой маске, закрывавшей его умное и доброе лицо, заглядывал через толстое стекло в бокс, где на широкой и мягкой кровати, надежно зафиксированная гуманными резиновыми широкими, чтобы не нарушать кровообращение конечностей, бинтами металась в горячечном бреду девочка. Мерзавка, написавшая это самое письмо, из-за которого и разгорелся весь сыр-бор… Правда, не будь этого доноса, Николай Иванович мог бы и не увидеть чарующей красоты этих мест и не познакомился бы с такими замечательными людьми, настоящими московскими интеллигентами в лучшем смысле этого слова.
— А что, экземпляр сильно страдает? — сокрушенно спросил старший лейтенант ГБ, не чуждый устаревшего буржуазного гуманизма.
— Да уж есть такое дело… Жар, головные боли, рвота… все по полной программе! А ведь должно было быть совсем иначе: раз, и в дамки! увы, что-то мой токсин плохо сработал…
— И не жалко вам её? Всё-таки, в некотором образе, конечно, она почти что и человек?
Ученый насупился…
— Когда я приступаю к опыту, связанному с гибелью экспериментального животного, я всегда испытываю тяжёлое чувство сожаления, что прерываю ликующую жизнь, что невольно я являюсь палачом живого существа. |