Изменить размер шрифта - +
Евфимия Андреевича Остромысленского, за добрые уроки которого всегда ему признателен. Шаткости религиозной о кружках, в которых я тогда в Киеве вращался, совсем не было, и я был таким, каким я был, обучаясь православно мыслить от моего родного отца и от моего превосходного законоучителя – который до сих пор, слава богу, жив и здоров. (Да примет он издали отсюда мною посылаемый ему низкий поклон.) Словом: никого из нас нельзя было заподозревать ни в малейшем недоброжелательстве церкви, к которой мы принадлежали и по рождению и по убеждениям, и, вероятно, никто из нас не нашел бы никакого удовольствия отвести от церкви невера, который бы возжелал с нею соединиться; а между тем все мы это сделали с полным спокойствием, которое получило на себя санкцию от лица, авторитет которого я, как православный, считаю непререкаемым в этом деле.

 

Теперь я буду продолжать рассказ: как поступили в этом случае люди, имевшие предо мною все несравнимые преимущества в старшинстве лет, в опыте, в познаниях и в том превосходном дерзновении веры, которое сечет и рубит мелкий страх шаткости маловерного сомнения.

 

 

 

 

XIV

 

 

Я буду краток в описании аудиенции, которую злополучный интролигатор имел у князя, потому что я сам тут не присутствовал и веду рассказ с чужих слов.

 

Благодаря Друкарту бедняк, разумеется, был поставлен так удобно, что князь, выйдя к приему прошений, мог обратить на него внимание – что и случилось.

 

– Что… это… стало… какой человек… зачем так плачет… Узнайте! – сказал князь Друкарту, который на этот раз был с ним у приема.

 

Тот взял просьбу и, разумеется, зная уже дело, взглянул в нее только для порядка. В ней, впрочем, и нечего было искать изложения дела, потому что простая и никакой власти не подсудная суть его исчезала в описании страданий самого интролигатора от людей, от стихии и, наконец, от крокодила, который тоже был занесен в эту скорбную запись.

 

Оставалось свернуть это сочинение и изложить князю на словах, в чем дело.

 

Друкарт это и исполнил, и, как человек очень теплый, умный и талантливый, сделал, вероятно, так хорошо, что князь сразу тронулся: брови его слегка нахмурились, и «добрый мальчик» под усами задвигал.

 

– Это что же… это, стало быть… плутовство, – заговорил князь. – Это… так… э… нельзя позволять.

 

Чиновник кратко, но обстоятельно указал ему на закон.

 

Князь еще более нахмурился, и «добрый, мальчик» было ушел, но потом спови вернулся.

 

– Да… закон, так… стало быть… нельзя.

 

Чиновник промолчал, – князь продолжал принимать другие просьбы, – жид выл, и когда ему кричали «тсс!», он на минуту умолкал и только продолжал вздрагивать, как продернутый на резинку, но через минуту завывал наново, без слов, без просьб – одними звуками.

 

Князя стало брать за душу.

 

– Велите… стало… ему молчать и… вывесть, – сказал он, как будто очень рассердясь, чтт у него всегда служило превосходным признаком, потому что, дав в себе хотя малейшее движение гневу, он по бесподобной доброте своей души непременно сейчас же подчинялся реакции и всемерно, как мог, выискивал средства задобрить свое нетерпеливое движение.

 

Здесь же этой реакции надо было ожидать еще скорее, потому что и самое приказание «молчать и вывесть» он, очевидно, дал от досады, что не видал возможности сделать того, что хотел бы сделать.

Быстрый переход