Я был недопустимо груб.
И милая девочка, этот океанский ангел, весь золотой и голубой в луче закатного солнца, посмотрела на меня нежно, господа — по-настоящему нежно, без обычной снисходительной усмешечки — и сказала:
— А ты, кажется, и вправду князь, малек… я это запомню.
У меня сердце сгорало от ее тона, друзья мои… но наш разговор тем вечером так и не наладился. Мне показалось, что Летиция все же не желает говорить при Митче. Меня страшно раздосадовало, что она ушла к себе, вместо того, чтобы прогуляться к берегу и взглянуть на дивный закат. Я огорчился и ушел коротать время в обществе тритона — разговаривать с Митчем абсолютно не хотелось.
Я не знал, какая муха укусила его за ужином и из-за чего разгорелся сыр-бор — но видеть его я не мог.
Той ночью я ложился спать в скверном расположении духа.
Я, знаете ли, отвратительно засыпаю на новом месте, даже если это мое родовое гнездо. Я лежал на огромном холодном ложе, пахнущем лавандой; шиянская Старшая луна, громадная, зеленая, неподвижно стояла за окном и светила мне в лицо — она нарастала, близилось полнолуние. Я слушал, как за окном шумит океан — мне было тревожно-блаженно от этого мерного рокота.
Я долго пролежал, глядя на луну, а потом заснул незаметно для себя. И впервые в жизни, мои дорогие, впервые мне приснился дикий кошмар, ярче любой реальности.
Мне снилось, что я очутился в подземном святилище — лежу на этом алтаре или жертвеннике, будто впечатанный в ледяной камень всем телом, совершенно голый, не в силах пошевелиться. Я отлично помню это ощущение полной беззащитности — и тянущего ужаса. А рядом с алтарем стоял этот…
Смейтесь, господа, если угодно — это был Эдгар, Владыка Океана. Отвратительная рожа с портрета в галерее. Только на портрете он выглядел сорокапятилетним, еще довольно крепким мужчиной, а в моем сне это был дряхлый старик, трясущийся, слюнявый, высохший и сморщенный, как мумия, пролежавшая в могиле целую вечность. Но — тот самый человек, без сомнения: его губы ссохлись и беззубый рот провалился, но слащавую и жестокую улыбочку было невозможно не узнать. И он смотрел на меня плотоядно или похотливо, потирая скрюченные руки, пускал слюни и бормотал:
— Чудесно, ах, чудесно! Породистый жеребец, ах, какое тело, подумать только… молодцы, ах, какие молодцы! Ух, ты, красавчик, доброе дитя… — и потянулся ко мне, чтобы дотронуться до моего бока…
Пардон, господа, я понимаю, что это звучит глупо. Но я почувствовал такой дикий ужас… я подумал, что умру, если он ко мне прикоснется, а в мою правую руку, от перстня и дальше, до самого локтя, будто загнали раскаленную спицу. Я проснулся весь в поту и увидел на подушке, освещенной луной, грустного тритона, который смотрел на меня, склонив набок голову.
У меня даже не нашлось сил его согнать. Моя рука горела огнем, и боль прошла нескоро. Я спросонок никак не мог взять в толк, отчего я настолько испугался такого пустяка, и что у меня с рукой. Перстень казался страшно тяжелым, но и это ощущение постепенно прошло.
Прошло с полчаса, пока я слегка пришел в себя. Я сидел в постели и бранил последними словами предка Эдгара. Я был уверен, что гадкий сон — последствие целого вороха новых впечатлений и местных странностей, но от этой уверенности мне, признаться, не становилось легче.
Мне уже хуже смерти надоел этот перстень, якобы благословленный святым Эрлихом. Я не святой, государи мои. Все эти рр-реликвии — не по мне, довольно. Может, святой Эрлих, думал я, решил наставить меня на некий правильный путь, но я таких знамений не понимаю и не хочу.
Мне больно, наконец. Я не желаю, чтобы меня воспитывали пинками, как паршивую собачонку. И не возьму в толк, как человек может грешить во сне, когда им руководит что угодно, только не разум. |