|
Послушай меня, пожалуйста. Я обязательно что-нибудь тебе принесу, обещаю, и положу под подушку. Утром, когда ты проснешься, ты увидишь, что я дома.
— Не-е-ет! Ну не-е-ет!
— Рассел, пожалуйста, давай уже не будем. Пожалуйста…
На следующее утро он с досадой обнаружил рядом с подушкой овечку — небольшую, добротно сделанную мягкую игрушку, какие дарят младенцам. Или девчонкам. Он отнес ее к деревянному сундуку у стены, в котором хранились все его старые игрушки, бросил внутрь и закрыл крышку. Ну да, он был маменькин сынок, и в такие моменты было даже бессмысленно это отрицать.
— Ну и сцену ты вчера закатил! — сказала ему вечером Нэнси.
— Да ты, в общем, тоже любишь закатывать сцены. Я слышал. Множество раз.
Он мог бы добавить, что слышал даже, как закатывает сцену Гарри Снайдер, который был на год старше, но она-то при этом не присутствовала, так что вряд ли поверила бы; да и вообще, какое ей дело?
В школе Рассел пока так и не нашел настоящих друзей, и это его расстраивало, а Гарри жил в соседнем доме, так что с ним нетрудно было завязать досужую дружбу — просто от нечего делать. Как-то раз они сидели у Гарри в подвале и, пристроившись на корточках, тщательно расставляли бесчисленных оловянных солдатиков. В это время на лестнице появилась миссис Снайдер и закричала вниз:
— Рассел, тебе придется пойти домой. Гарри пора идти наверх и собираться, потому что мы едем гулять в Маунт-Вернон.
— Сейчас, мама? Прямо сейчас?
— Конечно сейчас. Папа собирался выехать час назад.
Тут-то все и началось. Тремя быстрыми безжалостными пинками Гарри разметал солдатиков во все стороны, уничтожив боевые порядки, над которыми они трудились весь день; он выл, бился и плакал, как бьются дети вполовину его младше, а Рассел глядел в сторону, кривясь от смущения в улыбке.
— Гарри! — закричала миссис Снайдер. — Гарри, прекрати сейчас же. Ты меня слышишь?
Но он не прекратил и после того, как она спустилась вниз и потащила его с прискорбным видом наверх; когда Рассел выбрался на улицу и поплелся домой, по жухлой траве еще долго разносились жуткие крики.
Но даже и здесь была важная разница. Гарри расплакался, потому что хотел, чтобы мать оставила его в покое; Рассел плакал, потому что не хотел, чтобы она уходила, — а, собственно, в этом и состоит определение маменькина сыночка.
Зимними вечерами Элизабет, случалось, ставила свою машинку в гостиной и целыми часами сосредоточенно настукивала очерки для своей газеты или пыталась соорудить нечто более существенное для какого-нибудь журнала. Для работы она надевала очки в роговой оправе и за машинкой сидела прямо, как стенографистка, никогда не касаясь спинки стула. Когда на глаза спадала прядь ее красивых светлых волос, она с раздражением укладывала ее обратно, и в руке у нее при этом часто дымился короткий остаток сигареты. С одной стороны от машинки всегда стояла полная окурков пепельница, а с другой, рядом со стопкой чистой бумаги, лежал в разорванной обертке большой блок молочного шоколада, аккуратно разломанный на кусочки, — такой «Херши» стоил почти пятьдесят центов. Все, правда, понимали, что этот шоколад для общего употребления не предназначался: он служил для Элизабет топливом, когда она не пила.
Между периодами стука случались долгие промежутки, когда Элизабет склонялась с карандашом к листу, чтобы просмотреть и поправить написанное, и в такие минуты тишину нарушал лишь звон разболтавшейся колесной цепи, бьющей по внутренней стороне крыла, когда какая-нибудь машина проезжала по снежному накату заледенелого Почтового шоссе. Во время одного такого затишья, когда за окном шел густой снег, зазвонил телефон, — казалось, впервые за многие недели.
— Я возьму, — крикнула Элис Тауэрс в безудержном рвении пообщаться с одноклассниками, однако потом обернулась и сказала: «Это вас, миссис Бейкер». |