В моем бреду Лондон предстал в образе моего же собственного тела — город отчаянно пытался избавиться от язв на левом бедре, в обеих подмышках, а также в мягком и развратном паху. И затем Эссексу пришел конец — его героическая голова покатилась по плахе, — и это едва не стало концом для Гарри. Так что можно считать, что Гарри легко отделался: он оказался за решеткой, в Тауэре.
Но самым большим стыдом и позором для меня в том году стали похороны отца. Я стоял у края могилы, дрожа от болезненной лихорадки и ловя на себе любопытные взгляды окружающих. Еще бы: на голове среди заметно поредевших волос появились проплешины, а на губе кровоточила большая язва. Да, мастер Шекспир стал настоящим джентльменом; вы только поглядите на него, у него даже болезнь не простая, а самая что ни на есть аристократическая… При взгляде на Энн мне вспомнились давние оргии, особенно та, которую я прервал своим внезапным приездом в Нью-Плейс… Позволь мне держаться подальше от вас, Энн; домой я не пойду, сегодня переночую в трактире. Девочкам скажи, что мне просто нездоровится. Так, пустяки, пусть не волнуются…
Я чувствовал, что уже совсем скоро на меня снизойдет великое откровение. Пока же я мог лишь цепляться за свое представление о порядке, за гладкое белое тело не поддающегося словесному описанию вечного города. Я представлял себя старым Цезарем, страдающим падучей болезнью (совсем как Гилберт), а Брутом был почему-то Бен Джонсон — ворчун и насмешник, одержимый духом противоречия. Образ гибнущего города, преследующий меня по ночам, был подсказан моим же собственным телом — кровавыми язвами, жжением в руке… Гибель государства ужасна, потому что она означает гибель тела. Это совсем не абстракция, ведь все это происходит наяву: рвутся пока еще живые нервы, лопается плоть, образуя в этом месте кровоточащую рану…
Я проснулся среди ночи — было четыре часа с небольшим — и обнаружил, что она наконец-то пришла, моя богиня. Все было просто, без церемоний; о ее прибытии не возвещали ни трубы, ни глашатаи. Она была очень похожа на Фатиму
— обнаженная, с золотистой кожей. Наши глаза встретились; богиня с ужасом глядела на меня, я же был совершенно спокоен. В руках у нее был небольшой сосуд, выточенный из какого-то камня, похожего на порфир. Она поставила его рядом с моей постелью, а затем без тени улыбки, ни сказав ни слова, легла на меня и принялась ласкать мою запаршивленную, покрытую болячками плоть. Я был ее невольным суккубом. В момент полного обладания мне показалось, как будто что-то надорвалось, словно лопнул гимен, которого не существует в природе. Тогда богиня откупорила свой сосуд и оттуда…
И оттуда излился удивительный аромат. Это казалось невозможным: вся беспомощность и безнадежность человеческой жизни была передана через запахи, исходящие, подобно невинной райской свежести, из глубин самого источника греха и порока… Весь остаток моих дней, сколько бы мне ни пришлось жить на этом свете, будет посвящен тому, чтобы дать возможность всем остальным тоже узнать этот аромат. В первый раз за всю жизнь мне стало ясно, что человеческий язык — это не набор изысканных фраз, призванных согреть холодные дворцы, не развлечение для прекрасных дам и благородных лордов. Слово может быть острым как нож и тяжелым как молот. Слово могущественно. Я наконец понял, что за богиня стоит передо мной — она не была ангелом зла, но обладала непостижимой силой. Однако под натиском зла, противостоять которому было невозможно, моя богиня вынуждена была стать проводником разврата.
Она не покинула моей комнаты, а просто растворилась в воздухе, распалась на мельчайшие частицы, которые немедленно устремились во все отверстия моего тела — защекотали в носу, хлынули в ушные лабиринты, в рот и в нижние, воспаленные ходы… То, что теперь было понятно и осязаемо, прежде показалось бы лишь сновидением или горячечным бредом. |