Юноша водил скрипучим гусиным пером по бумаге, сидя у стола, с которого еще не были убраны судки со специями. Резко пахло шафраном и чесноком, которые придавали пикантность давно приевшейся телятине (помогать резать теленка Уилл отказался). В очаге потрескивали сырые поленья недавно спиленного вяза, отчего в комнате было очень душно (но его отец все равно никак не мог согреться), однако эта жара контрастировала с ледяным холодом женского презрения. Свой; сонет Уилл посвящал уже другой темноволосой девушке. Юноша придерживался той сонетной формы, что впервые была предложена графом Сурреем, потому что английский язык не настолько богат на рифмы, чтобы следовать более строгим итальянским канонам. Уилл уже успел уяснить, что писать стихи следует не о каком-то конкретном предмете, а о чем-либо всеобъемлющем, универсальном (не потому ли Платон так сокрушался из-за неискренности поэтов?), и это универсальное и всеобъемлющее должно открывать дверь в новую реальность. В Божественную реальность…
…о которой свет не знает.
Моя любовь черна, но что с того?
Она не ослепляет, только греет.
Мать Уилла была уже немолода, в ее волнистых волосах заметно серебрилась седина, но редкие брови еще сохраняли свой насыщенный рыжеватый оттенок. После обеда она бранила мужа, делая это с тем аристократическим остроумием, на которое была способна лишь урожденная леди Арден. Джоан, ее единственная дочь — бедняжка Энн вот уже три года как умерла, — не спешила убрать со стола крошки, чтобы потом бросить их голубям (эх, вот в Уилмкоте были голуби…), а стояла рядом и злорадно усмехалась. Отец, краснея от унижения, сидел сгорбившись у чадящего, трескучего очага и сосредоточенно грыз ноготь на мизинце.
Разверзся ад, и я иду в него, Ведь ад такой и рая мне милее.
По полу ползал маленький Эдмунд, которому совсем недавно исполнилось два года. Гилберт и Ричард играли на улице, откуда были слышны их громкие крики. Джоан была настоящей Арден: она во всем поддерживала свою сварливую мать.
— А теперь ты еще и серебро мое продать вздумал. Что ж, мы уже стали настоящими бедняками, а со временем докатимся и до того, что продадим посуду и просто выдолбим лоханки прямо в столе, как это делается в вонючих тавернах, — если, конечно, ты милостиво позволишь нам оставить в доме стол, чтобы было куда разливать похлебку, которую мы будем черпать пригоршнями. Вот стыдобушка-то, вот позор, до чего мы докатились! Уж лучше бы все мои детки умерли, как бедняжка Энн, которая одна не видит всей этой нищеты…
Маленький Эдмунд, радостно пуская слюни, подполз к Уиллу, который по-прежнему сидел у стола, закинув ногу на ногу. Собрался незаметно отпихнуть малыша, но передумал.
И ясный свет других красавиц мне Не но душе: я ночь, на троне ночи…
— А мне он обещал новое платье к Духову дню, — заныла Джоан, злобно глядя на отца. — А теперь говорит, что никакого платья не будет…
Не по душе, ведь я на троне ночи…
— Новое платье? — с готовностью подхватила мать. — Забудь о нем! И получше приглядывай за теми, что у тебя уже есть, а то он и их продаст тайком какому-нибудь бродячему торговцу или того хуже — сменяет на волчок для Неда.
— Мой трон в ночи… Ночь — вот мой трон… — забывшись, пробормотал вслух Уилл.
— И этот еще тут расселся, — в сердцах сказала мать, — со своими дурацкими стишками. Остолоп безголовый. Что проку с этих твоих писулек?
— Многим людям, — робко заметил отец, — своевременно написанные стихи помогали продвинуться по службе.
И ясный свет других красавиц мне Не по душе: я ночью коронован, Я погружаюсь в ночь…
Нет, слишком громоздко, так не годится…
— Уилл чокнутый и лентяй, — вторила матери Джоан.
В ответ Уилл скорчил сестре рожу: скосил глаза к переносице, втянул щеки и задрал пальцем нос, изображая ее выступающие скулы и крупные, словно у лошади, ноздри. |