Изменить размер шрифта - +
Спросите в Диснейуорлде: она работала горничной в «Полинезиан-отеле» до 5 августа 1975 года, когда уехала с немецким банкиром. Кроссман Понтер, из номера 3124.

Он записывает, улыбаясь уголком рта.

— Ну и память у вас…

— Спасибо, — благодарю я, поднимаясь. — До завтра.

Стоя между двух зеркал в лифте, я пытаюсь забыть эту холодную злость, эту ярость, до сих пор живущую во мне, не изменившуюся с того самого первого дня без нее, эту тупую боль всякий раз, когда она звонила мне, и оправдывалась, и винила отца в своей внезапно вспыхнувшей страсти к номеру 3124, а в конечном счете корнем всех зол оказывался я. Этот вдовец из Бундесбанка, твердила она, был величайшей удачей в ее жизни. Подразумевалось, что он компенсировал неудачу, воплощенную во мне: случайный залет от парня на один вечер, который мог бы и предохраниться. Не помогли ни русские горки, ни абортивные снадобья — я оказался живучим, тем хуже для меня, она терпела нас с папой тринадцать лет; я вырос, с нее хватит, она свободна. Теперь от меня отреклась жена — так же запросто, как когда-то мать, — вот что самое невыносимое.

Я уже стою на тротуаре, не зная, что делать с глухим бешенством, с силой в сжатых кулаках, стою, а люди обходят меня. Я твержу себе, что скоро все разъяснится, что информаторы удостоверят мою личность через несколько часов… но тщетно: я не могу снова стать самим собой. Почувствовать себя прежним. Кто-то другой проклюнулся во мне за этот день; этот кто-то — самозванец, которым меня считают, и это дает мне парадоксальную свободу, которая все больше меня тяготит, потому что я не властен над тем, что со мной происходит. Так тело пугается полового созревания: сила парализует, пока не решишься ею воспользоваться, признать ее своей, дать ей выход.

Я иду по Севастопольскому бульвару под деревьями, чахнущими из-за запрета на парковку. Останавливаюсь у обреченного платана, помеченного желтым крестом. Это все соль, которой каждую зиму посыпают асфальт. А без защитного барьера из стоящих вдоль тротуара машин кислота выхлопных газов разъедает стволы куда быстрее, чем собачья моча. Я обнимаю платан, чтобы поделиться с ним силой и взять силу от него, таким взаимным обменом был отмечен каждый мой день… Нет, ничего. Я ничего не чувствую. Ни вибрации сока в жилах, ни тепла под ложечкой, ни подобия электрического разряда, пробегающего по телу от ладони к ладони… Я повторяю попытку с его соседом, потом толкаю калитку сквера, там обнимаю молодую, здоровую липу, столетний каштан… Никакого отклика, ни малейшего. Деревья перестали меня узнавать. Или это моя нервозность отталкивает их, создает преграду, мешает нашему общению? Мне необходимо снять это напряжение во что бы то ни стало.

Я пересекаю бульвар, сворачиваю в переулок, выходящий на площадь Форум, к Центральному рынку. Днем, когда я вышел из метро, на площади играли дети, приплясывали на месте от холода их родители, молодые парни выделывали фигуры брейк-данса среди опавшей листвы. Сейчас шесть вечера, уже стемнело. Семейные разошлись по домам, ушли и подростки со своей музыкой. Тускло светят фонари между деревьями и кустами, не прячась, зазывают клиентов дилеры, показывают товар, дают попробовать, торгуются, пересчитывают деньги.

Я выбираю тихий уголок между двумя купами форситии и, прислонившись к рекламному щиту, жду.

 

 

 

Крошечный кабриолет припаркован во втором ряду у железнодорожной станции Рамбуйе. На крыле, скрестив на груди руки, мокнет под дождем доктор Фарж. Когда я подхожу, он говорит: «Какой вы элегантный». Надо думать: костюм обошелся в шесть его рецептов. Он пожимает мне руку, продолжая говорить: все, что может понадобиться за городом, он мне одолжит. Я сгибаюсь в три погибели, чтобы сесть в его машинку. Никакой неловкости перед ним я не испытываю, ни малейших уколов совести.

Быстрый переход