Звуками шагов.
Холодной ладонью на голове.
— Отойдет ли? — В этом голосе слышалась забота. И он приносил спасительную прохладу.
— Должен. Молодой еще. Повезло… свою кровь…
Кровью в темноте пахло, терпко и сладко, и запах этот вызывал странное желание в него завернуться, словно в пушистую старую шаль.
Кровью и поили.
С ложечки.
Не человеческой, само собой, а бычьей.
— А что девчонки? С ними… как?
— Кто ж знает, матушка. — Второй голос сух и неприятен, колюч. — Магии в них нет. И вообще… А что норов скверный, так у кого из дочек боярских он сахар?
— Ты мне скажи лучше, что с ними делать?
Тишина — звонкая, что зимний лед. И длится она долго, Илья почти успевает очнуться, прикоснуться к этой самой благословенной тишине, когда скрипучий голос вновь ее нарушает.
— Вы знаете, что делать.
— Дети же горькие…
— Может, еще да… А может, уже нет. Божиня не осудит…
— А люди?
— Вам ли людей страшиться? Поймите, оставите их, и что потом? Мы не знаем, удалось ли мальчишке полностью изгнать тварей. А если нет? Если они затаятся? На год? На два? А потом?
Вздох.
И снова тишина. Темнота отступает. Прорезают ее розовые сполохи грядущего рассвета. Белизна потолка. И робкое пламя свечей. Когда Илья открывает глаза — а веки тяжелы, что свинцом запечатаны, — он сначала не видит ничего, кроме этого пламени, которое само по себе прекрасно.
— Здраве будь, племянничек… — Дядя Михаил сидел у постели, в креслице низком. — Выжил-таки.
— Выжил. А…
— И матушка твоя жива. В обители она.
И замолчал.
Стар он стал. Иссох весь. А ведь маг. Маги старятся медленней обычных смертных.
— Она…
В обители. И в какой — не скажут. Илья не ребенок, понимает, что коль ушла от мира, то и от него, Ильи, ушла.
— Таково было ее собственное желание, Ильюша. И не мне ее останавливать. Душа ее крепко измучена. Кровит вся. И покой ей надобен едва не больше, чем тебе.
— А…
— И сестриц бы твоих в монастырь отправить.
— Или сразу в могилу?
— Слышал, значит? — Дядюшка не стал притворяться, будто бы не понимает, о чем речь. — Хорошо. Значит, не придется врать, очень я этого не люблю. Что ж, самое бы верное было их в могилу отправить. Оно, может, и жестоко, да порой и жестокость — милосердие. Твари, которые в них вселились, с душой сливаются, под себя ее меняя. А когда переменят, то рождается еще одна тварь, которая новое тело ищет.
— Я их…
— Изгнал? Может, и так. А может, и нет.
В дядиной руке появились нефритовые четки. Илья хорошо их знал, из белого камня резанные, они были с дядюшкой всегда. Задумавшись, он перебирал бусины, когда осторожно, так, чтоб одна другой не коснулась, а когда и быстро, и тогда бусины сталкивались, издавая сухой неприятный звук.
— Видишь ли, Ильюша… если твари ушли, то сестры твои все одно останутся ущербными. Сколько они душожорок носили? Не один день. Да и не один месяц. После такого никто прежним не останется.
— И что?
Сухо было во рту.
— А то, что не одну, так другую гадость подцепят. Вот… а если не ушли, если затаились? Ты готов взять на себя ответственность не за сестер, а за других людей, которых они изведут?
— Готов!
Илья с трудом, но сел.
Огляделся.
Махонькая комнатка, не комнатка даже — иная конура просторней будет. |