— Он всегда его носил. А все знали, что княжич — волкодлак… Ему сделали пояс особый… и я узор перерисовал. Руны… старые руны…
Емелька говорил медленно, словно сомневаясь, будет ли понят. Елисей понимал. Про пояс. А про то, зачем ему этот пояс, так не очень. Он ведь свой разум не утратил.
Пока.
— Я понимаю, что тебе, м-может, это и не нужно… и еще, что у м-меня м-могло не п-получиться… я ведь только читал, но… возьми, пожалуйста. — Белая лента развернулась. И змеиным узором полыхнули на ней руны. — Правда, я не шил, а кровью рисовал, но… позволишь?
Елисей разжал зубы и наклонил голову, подставляя шею. Ошейник?
Дед бы расхохотался. А потом порвал бы горло наглецу, вздумавшему накинуть ошейник на волкодлака. А Елисей… он просто стоял, позволяя названому брату завязывать ленту узлом. Тот же все возился.
— И возвращайся. Наши спорят, вернешься или нет… и можно ли тебе возвращаться. Но мне так думается… Надо, чтобы мы здесь вместе… Что грядет — не знаю. И никто не знает. Даже маги. Они меж собой разобраться не способны. А мы вот… мы поодиночке погибнем все. А если вместе будем, то шанс есть. Потом уже… потом уйдете, я не стану задерживать, и остальные не будут.
Теплые пальцы провели по загривку.
— Береги себя, Лис, — попросил Емелька, отступая в темень. — А я пока за остальными. С Егором вот неладно. Только он и слушать об этом не хочет, ты же понимаешь.
Елисей кивнул.
Лента на шее… Она не удерживала в разуме, она скорее обострила двойственность. Теперь Елисей четче, чем когда бы то ни было раньше, чувствовал себя человеком.
И волком.
И все-таки человеком, только в волчьем обличье. И это обличье желало бега.
Больше его никто не задерживал. Дорога была. Широка.
Плотна.
Заросла. Задичала. А все одно травам не скрыть ковра старых запахов. Вот железо и конский терпкий пот. Дерево. Старое. И свежее, роняющее редкие капли живицы. Тут сгружали сосновые стволы. А вот под ковром травяным клеймо старого кострища.
Нет, не эти запахи Елисею нужны.
Другие.
Вот он идет по следу. По своему следу… и не только по своему. Лошади и люди, каждый свою метку на дороге оставляет, да ей не впервой, ей даже в радость, что прошли они. Дороги для того и созданы… А вот и развилка, на которой он, Елисей, человеком будучи, попрощался с братом.
Вот след Еремин.
Коня гнал, не жалел… Зря, так далеко не уйти, падет конь, и тогда что? Поберег бы… Вот и перевел на широкую рысь. А мили через две и шагом идти позволил. От коня пахло усталостью, от Еремы… от Еремы плохо.
И волчья часть заскулила, не желая идти по следу.
Но разве Елисей мог себе позволить отступить? Он постоял над следом сапога, четким и ясным, будто нарочно оставленным в мокрой глине, раздумывая, как поступить.
Вернуться?
Рассказать Архипу Полуэктовичу?
Все одно тайны вскоре перестанут тайнами быть, так для чего маяться?
— А я уж заждался, братец дорогой. — Ерема сидел на поваленной березе. Левую ногу согнул, правую свесил. Покачивает. В руке — ветка-хлыст, которой Ерема по голенищу сапога, в глине измазанного, хлопает. — Ну здравствуй, что ли. Обниматься не стану, извини. Может, обернешься? С человеком как-то проще разговаривать.
Елисей покачал головой.
Может, и проще.
Да только и обмануть человека легче, чем волка.
— Экий ты, братец, неподатливый. — Ерема укоризненно поцокал языком.
Не Ерема.
Тело его.
Обличье.
А вот запах изменился, едва уловимо, но…
— Не поверил, значит? — Оно и не думало скрываться, голову наклонило, уставилось чужими равнодушными глазами. |