Одевалась я медленно.
Сбежать бы… куда мне в науки боярские лезти? Небось, не войдут в голову… а коль полезут, то и вылезут, повыветреются… захотелось девке в воителки… вот будет-то смеху всем.
А и пускай.
Подвязав рукава рубахи, я натянула сарафан, из тех, которые попроще, чуяло мое сердце, ныне придется мне тяжко… и Арей не заглянет.
Сам вчера сказал.
Не стоит мне с ним видеться… а оттого на сердце тяжко, будто бы предала… не поймут… не примут меня, коль стану с рабыничем дружбу водить. И замуж не выйду, а я ведь за-ради мужа сюда и ехала… и все ведь правильно он сказал, толково, как умел, только оттого и горше.
Шла я на учебу, будто бы на казню.
Благо, дорогу знала, Арей еще когда показал, велел запомнить. Не одна я шла, гуськом потянулись боярыни, одна другой краше. Вновь наряженные, с лицами белеными, с бровями сурьмяными, в каменьях да атласах. Были тут девки и попроще, купеческого звания, а то и вовсе простого, крестьянского, но те держались в стороночке, тихонечко и выглядели серыми да блеклыми. Меня они сторонились, будто бы боясь, на боярынь же глядели кто с завистью, кто с опаской. И верно, лучше уж на гадюку наступить, чем боярской дочери на подол платья, даром что подолы эти на византийскую манеру хвостами вытянулись, метут дорожки…
Вновь загудел рожок, поторапливая.
Да только не в боярской-то натуре спешить, собственную честь роняя. И девки простые не смеют поперек боярских дочек соваться, только шеи тянут, что гусыни, на двери отверстые поглядывая со страхом. А меня-то такая злость взяла… тоже мне, ученицы-знахарки этакие, ежели и видели кого болезного, то издали…
— Пропустите, — сказала я, раздвигая двух боярынь, которые от этакой наглости аж обомлели. — Не слышали? Рожок гудит. Еще дважды прогудит, а потом двери закроются.
Это я сама придумала.
Боярыни плечами пожали, небось, привыкли, что перед ними любая закрытая дверь по первому же стуку отворяется.
— Пустите… извольте поторопиться… в стороночку…
Ох, и тяжелы же дворянские девки, а вроде глянешь на такую, пущай и дебелая, но все одно — девка, но попробуй-ка тую девку подвинуть… и злятся, главное, шипят.
Словами нехорошими грозятся.
Карами многими.
А что кары? Я, может, к знаниям тороплюсь.
— Извините, — я говорила, как Арей учил, вот только без толку.
— Куда прешься, девка?! — Перед самым носом моим возникла рука с плетью.
Рука была боярская, Велимиры-красавицы, которая нынешним днем обрядилась в парчу златотканую, а на плечи еще, для пущей красоты, шубку соболью накинула.
На шее жемчуга.
И в ушах.
И лента ими же шита, а поверх ленты — шапочка крохотная, ко всему перышком заморской птицы украшенная. И хороша собою Велимира. Личико точеное, кожа сама бела, без белил, румянец ярок. Губа-малина, глаз синий, яркий, что небо… вот только злой премного.
— На занятия спешу, — ответила я, в глаза эти, пресиние, глядючи.
— Поперед меня?
Спросила так, что поневоле захотелось поклониться и до самое земли, а еще испросить прощения у боярыни-матушки за дерзость свою холопскую, что едино от дурного норова происходит.
Захотелось.
И расхотелось.
— Здесь все равны. — Я сама онемела от собственной этакой смелости. — По уставу.
— Равны? — Велимира плеточку в другую руку переложила.
Приподнялись брови ее, темные, вразлет, этаким ни сурьма не нужна, ни соболиный волос, которые иные хитроумные девки рыбьим клеем крепят, чтоб попышней бровь гляделась.
И отступить бы мне, покаяться, глядишь, и прощена была б, да только натура берендеева, упрямая. |