— А пикни я только, так ты, государь, по благости своей, чего доброго, прекратил бы законное истязание.
Суровые черты Петра просветлели легкою улыбкой.
— Так тебе дубинка моя против словесных репри-мантов показалася?
— Слаще меду, государь, — бойко отозвался калмык, ободренный монаршей улыбкой, — и будет, по крайности, чем похвастаться перед барином: ему отродясь еще такой чести не было.
— Авось дождется. Покамест же у меня дело с одним тобою. Как звать-то тебя, любезный?
— В святом крещении Лукой наименовали, а так-то на миру Лукашкой кличут.
— Так вот что, друг Лука, не сумеешь ли ты сказать мне: прошлого осенью под Орешком, что ныне Шлиссельбург, один здешний старик-смолокур доставил мне план Ниеншанца. Сказывал он, что велел ему передать мне его некий беглый русский…
Скошенные глазки калмыка в узких щелочках своих радостно заблистали.
— А планчик государь, тебе погодился? — в свою очередь спросил он.
— Облегчил, во всяком случае, дело: по нем вот два береговых редута уже взяты, по нем же теперь апроши подводим.
— Благодарение и хвала Создателю во Святой Троице!
И Лукашка осенил себя широким крестом на золотую икону Спасителя в углу палатки.
— Да не ты ли уж, братец, тот самый беглый русский? — догадался тут Петр.
— Не возьми во гнев, государь, но думалось мне, что и последнему рабу твоему надо блюсти отечество…
— Да где ж ты взял его, план тот?
— Сам, как умел, смастерил.
— Ну, уж и сам! Дай Бог всякому такое умение. Не врешь ты, Лука, а?
— Дерзнул ли бы я оболгать тебя, государь? Да отсохни у меня язык…
— У кого же ты обучился?
— А с погляденья, как состоял при моем господине в тулонской навигационной школе.
— Ну, хват же ты парень, разбитной и рассудливый, одолжил ты меня! — похвалил царь. — И прискорбно мне лишь, что за сей подвиг отчизнолюбия, заместо знаков благоприятства, побил еще тебя. Но те побои, так и быть, вперед тебе зачтутся, коли вдругорядь точно бы провинился. Напомни-ка мне тогда, Павлуша.
— Не премину, ваше величество.
— А теперь, Лука, чем бы мне тебя утешить?
— Да ничем, государь: твоей лаской царской я превыше всего утешен.
— Каков ведь малый! И не корыстен. Ну, да видимся с тобой не в последний раз. Но соловья баснями не кормят; Павлуша, возьми-ка молодца на буксир, прикажи на кухне досыта его накормить, напоить.
— Да я сыт, государь, — заявил калмык, — давеча только кашевары твои кашей попотчевали.
— Запрем калачом, запечатаем пряником, — сказал Павлуша Ягужинский. — Идем, братец.
— Иди, иди, — поддакнул государь. — Кстати ж, он тебя и обмундирует. А то, вишь, эта шведская форма на добром русском глаза колет.
— А как обмундировать его, ваше величество? — спросил молодой денщик.
— Да одень его барабанщиком. Покуда он ведь еще отставной козы барабанщик, так пускай носит мундир свой для почета. Но заново наряди его, слышь, с иголочки!
— Будет исполнено, ваше величество.
Допущенный в заключение к руке государевой, Лукашка с земным поклоном отретировался из палатки. Спина еще ныла, но ноги у него словно окрылились, и последовал он за Ягужинским к походному цейхгаузу, а оттуда на царскую кухню с высоко поднятою головой. О том, что говорилось «секретно» в царской палатке, он на все расспросы своих прежних собеседников у костра не счел удобным распространяться; но уже по его загадочно-счастливой улыбке, по его новенькой амуниции и по нарочитому угощению его царским «мундкохом» не трудно было всякому домекнуться, что молодчик этот у царя за что-то в особом фаворе. |