У отца Филофея, в Успенья церкви Тихвинской, в прошлое лето виделись. Я Мефодий, своеземец с Шугозерья.
Отче Евфимий улыбнулся:
— Как же, помню тебя, Мефодий. Овес ты тогда привозил отцу Филофею. Что ж стоишь-то? Пошли к вечерне, а уж опосля — милости прошу, о своих делах расскажешь. Чаю, не зря ты сюда с Шугозерского погоста тащился, путь-то не близок!
— Не близок, отче, — со вздохом согласился Мефодий. — Да не своей волей… Не один я.
Он кивнул на сани. Настоятель присмотрелся и увидел в соломе крытый волчьей шкурой куль. Кажется, куль шевелился.
— Странник-то, — шепотом пояснил Мефодий, — из далеких земель странник — из-за Онеги-озера. Мои люди в лесу подобрали. Лежал, глаза закатив. Правда, лучше не стал. Видно, пришла пора помирать. Попросился вот в обитель Дымскую, место, говорит, для него дюже памятное.
— Что ж, мы всякому гостю рады. Эй, братие…
Настоятель кивнул монахам, и те, подхватив лежащего в санях человека, осторожно понесли его в скит.
Он умер перед самой заутреней, когда первые лучи солнца окрасили желтым вершины сосен на дальнем холме. Перед смертью пришел в себя — седой, исхудалый до невозможности, с выпавшими зубами и свалявшейся в клочья бородой. Увидев отца Евфимия, улыбнулся светло, словно за этим только и шел. Собравшись с последними силами, попросил похоронить на кладбище при монастыре, среди братии, да, вытащив из-за пазухи тряпичный сверток, прошептал:
— То Феофилакту, игумну Вежищскому, передай, отче. Да Настене с Нутной скажи, что…
С этими словами отошел странник. Легко умер, благостно, с улыбкой на изъеденных язвой устах.
— Прими Твою душу, Господи, — перекрестил преставившегося Евфимий, поднимая упавший на пол сверток. Тяжелый, перемотанный несколькими тряпицами и замшей, он разорвался при падении, и на ладонь настоятеля вывалился блестящий кусок металла. Небольшая, тщательно выделанная статуэтка какого-то человека-зверя, с широким лицом и коротким приземистым телом, опутанным изображениями змей. На шее — ожерелье из человечьих сердец. Глаза зеленовато-голубого камня сурово смотрели на настоятеля.
— Тьфу-ты, прости, Господи! — в ужасе передернул плечами отец Евфимий. — Никак — самоедский демон.
Настоятель осторожно засунул статую обратно и, перекрестившись, вышел, позвав братию.
— Игумену Феофилакту, говоришь, передать? — остановившись перед кельей, прошептал он. — Так Феофилакт уже пять лет, как не игумен… Не игумен, и не Феофилакт, а Феофил-владыко, архиепископ Новгорода, Господина Великого!
Заблаговестил монастырский колокол, над высокими соснами вставало солнце.
Били колокола на Софийской звоннице, в храмах Детинца и рядом — на Людином конце да на Неревском. За рекой, за седым Волховом, разносился праздничный звон над Торгом, плыл по Пробойной улице, по всей Славне, а на Федоровском ручье, на границе меж Славной и Плотницким, сталкивался с басовым колоколом церкви Федора Стратилата.
Гомонил на Торгу нарядно одетый люд, покупал пироги да сбитень, а кое-кто уже и успел пропустить кружку-другую хмельного кваса в ближайших корчмах. Толпами прохаживались по улицам новгородцы, улыбались друг другу, здоровались, целовались да поздравляли с великим праздником Святой Пасхи.
— Христос воскресе!
— Воистину воскресе!
Владыко Феофил, архиепископ и министр иностранных дел Новгородской республики, высохший и желтый, но еще вполне бодрый, сидел в высоком резном кресле и, улыбаясь, беседовал с гостем — высоким светловолосым мужчиной с модно подстриженной бородой и небольшой родинкой на левой щеке.
— Так, говоришь, не хочешь на второй срок, Олег Иваныч? — угощая гостя вином, поинтересовался владыко. |