Изменить размер шрифта - +

В октябре 1926 года, вернувшись из Вандеи и поселившись в медонском квартале Бельвю, Цветаева писала философу Льву Шестову:

«Мы живем в чудном месте, – парк и лес. Хочу, пока листья, с Вами гулять… Наш дом с башенкой, в саду (несколько корпусов) за серой решеткой…»

В апреле 1927 года Цветаева переехала на новую квартиру в Медоне и написала тому же Шестову:

«Второй день на новой квартире… целые дни! возили вещи на детской коляске (сломанной).

Но у меня отдельная комната, где можно говорить, и отдельный стол, где можно писать, и отдельная плита, где можно готовить.

Лес близко – 5 минут. Летом будем гулять, есть озера».

Итак, в Медоне (дом № 2 на авеню Жанны д’Арк) было не так плохо. Одна беда – надо было платить за квартиру и за все прочее, так что медонские письма к Саломее Андрониковой полны просьб выплатить «иждивение» досрочно (С. Андроникова, Е. Извольская и другие регулярно собирали деньги для Цветаевой, она называла это «иждивением»), к прочим – похлопотать о пособии, о благотворительной помощи, о продаже билетов на вечера поэзии (регулярно зарплату С. Эфрону НКВД стал платить лишь в начале 30-х годов, а он учился на кинооператора, занимался любительским театром и политикой, лечился…). Цветаева сама предупреждала в начале писем, что будет «попрошайничать», и действительно, редкое письмо Цветаевой не содержит горделиво-униженной просьбы о деньгах, об услугах, об одолжениях, о подарках. З. Шаховская сказала однажды, что «письма и дневники писателей старшего поколения эмиграции читаются как жалобная книга». Но конечно, ни в чьих письмах жалобы на бедность и на необходимость обходиться без прислуги не достигают такого трагизма, как в обширном эпистолярном наследстве Цветаевой. Вот весеннее медонское письмо 1928 года, адресованное Л.О. Пастернаку (отцу поэта):

«Пишу Вам после 16-часового рабочего дня, уставшая не от работы, а от заботы: целый день кручусь, топчусь, верчусь, от газа к умывальнику, от умывальника к бельевому шкафу, от шкафа к ведру с углями, от углей к газу, – если бы таксометр! В голове достукивают последние заботы: выставить бутылку – сварить Муру на утро кашу – заперт ли газ? Так – каждый день, вот уже – сколько? – да уж шесть лет, с приезда за границу…»

Марина Ивановна жалуется в письмах на неряшливость всех членов семейства, но воспоминания ее лучших подруг (собранных цветаеведом В. Лосской в отдельной книге) не щадят и хозяйку дома. «В доме у них грязь была ужасная, вонь и повсюду окурки. Среди комнаты стоял громадный мусорный ящик», – вспоминает Саломея Андроникова. Об этой помойке посреди комнаты, о неряшливости и немытости своей гениальной подруги (и одно время – соперницы в любви) вспоминает и М.С. Булгакова-Степуржинская. А между тем Цветаевой хотелось освобождения для литературных трудов, она была не старая еще женщина, и у нее была постоянная, неутомимая потребность в дружбе и «настоящей» любви. Вот письмо 1928 года А. Тесковой из Понтийака, с океанского берега, о восемнадцатилетнем друге Цветаевой – поэте Николае Гронском:

«…Чудесный собеседник и ходок… В Медоне мы с ним часто видимся, но – отрывочно, на людях, считаясь с местами и сроками. Здесь бы он увидел меня – одну, единственную меня… Будь я другой – я бы звала его, «либо – либо», и он бы приехал, бросив семью, которая в данный час только им и держится (не денежно, хуже), и был бы у меня сентябрь – только не мой, ибо у той, которая может рвать душу 18-летнего на части, не может быть моего сентября. Был бы чужой сентябрь…

Я знаю, что таких любят, о таких поют, за таких умирают. (Я всю жизнь – с старыми и малыми – поступаю как мать.

Быстрый переход