Он ночевал у местного кабатчика папаши Ганна, у него и столовался. Вскоре к нему присоединился Браскасса, а в 1832 году здесь поселился славный живописец Камиль Коро. Потом объявились Диаз де ла Пенья, Шарль Жак и другие художники. У папаши Ганна теперь был уже настоящий постоялый двор. Летом 1849 года, спасаясь от эпидемии холеры, из Парижа бежал с семьей 34-летний художник Жан-Франсуа Милле. Он уже овдовел к тому времени, женился снова (хотя еще и не расписался пока со своей Катрин), имел детей, так что в Барбизоне, куда он приехал по совету друзей-художников Шарля и Диаза, ему пришлось снять дом у месье Альфреда Сансье, с которым по причине безденежья он часто расплачивался картинами (кто ж знал в ту пору, что они станут когда-нибудь так дороги!). Дом пришлось снять в деревне и его другу, художнику Теодору Руссо. К тому времени обосновались в Барбизоне французские художники Добиньи Домье и Дюпре, а также немцы, бельгийцы, американцы, румыны (в общей сложности больше полусотни живописцев). Наезжали сюда Сислей, Сёра, Мане и Моне, так что образовалось довольно представительное сообщество художников, многие из которых стали позднее весьма знамениты. Мало-помалу заговорили в мире искусства о «барбизонцах» и барбизонской школе живописи, хотя иные искусствоведы и сейчас оспаривают это широко распространенное определение, справедливо указывая, что у барбизонцев не было признанного мэтра, что они были очень разные художники, что они не выпустили манифеста и даже не объявляли никому войны (что так характерно для рождения всякой «школы»). Тем не менее и эти знатоки искусства вынуждены признать, что у барбизонцев было немало общего, что, пожалуй, они заняли место где-то между романтиками и импрессионистами, и притом немалое влияние оказали на последних. Барбизонских художников объединяла любовь к лесу Фонтенбло, к деревьям, к природе вообще. Природа была у этих художников не фоном для изображаемых ими сюжетов и героев: она сама стала у них и сюжетом, и героиней, хотя следует признать, что кое-что общее с романтиками у них все-таки можно найти. Облака, которые писали барбизонцы, не были для них лишь отражением смятенной души, а были самые настоящие облака, которые так подолгу стоят здесь в голубоватом небе над лесом. И лес у них был настоящий, и подлесок. И любовь к природе у них была подлинная. Она чувствуется и в полотнах барбизонцев, и в их записках, и в их письмах. Отвечая однажды на упрек, что он не видит очарования и прелестей сельской жизни, Жан-Франсуа Милле с жаром писал в своем письме: «Я нахожу в ней гораздо более, чем простое очарованье: бесконечную роскошь и великолепие… я вижу сиянье одуванчиков и разлитый повсюду солнечный свет, уходящий далеко за пределы горизонта, вижу его сияние и славу среди облаков, на дымящейся равнине, вижу лошадей, поднимающих пашню… человека, идущего за плугом и остановившегося, чтобы перевести дух. Вижу великолепие драмы, разворачивающейся перед моим взглядом».
Теофиль Готье считал, что именно Милле умел поднять до высот прекрасного самую грубую натуру, что труженики на его картинах таят в себе особую красоту и силу. Милле был одним из немногих, кто в ту эпоху изображал на своих картинах пахарей, сноповязальщиц, лесорубов. Его «пейзане» не были ни опереточными, ни праздничными, они были усталыми и печальными. Одни критики бранили его за это, другие (социалисты и прочие леваки) – прославляли, видя в этой печали предвестие крестьянского возмущения и жестокого, кровавого насилия Парижской коммуны. Понятно, что советская художественная критика не прошла мимо этих печальных полотен Милле, объявив, что бедный, многодетный барбизонец Милле «выступал как обличитель существующего строя», но попрекнув его все же при этом недостаточной политической зрелостью: «Не видя путей изменения жизни, Милле идеализировал патриархальные устои крестьянского быта». И верно ведь, «не видел» бедняга Милле, который умер в 1875 году, когда Ленин был «маленький, с кудрявой головой» и еще не мог указать миру путей к кровопролитию. |