|
Дружный вздох облегчения грозил задуть сальные свечи.
Церемония еще не завершилась, и брат Иоанн хмыкнул, будто ему врезали под дых, и начертал оберег от дурного глаза.
Даже Скарпхеддин не посмел запереть собственную мать, и она выползла на свет, в своей накидке из кошачьих шкур, гремя бесчисленными побрякушками и амулетами. Послышался шум, словно вспорхнула спугнутая стая птиц, устрашенные христиане осеняли себя крестными знамениями, а люди Бранда творили знаки от сглаза.
Но не Торхалла меня поразила, точно молот Тора, пусть она была уродлива, как истинная дочь Хель. Нет, это была фостри Скарпхеддина, та, кого Торхалла наставляла в своем чародействе; она вышла следом за ведьмой, величаво и уверенно.
Платье цвета закатного неба, на груди стеклянные бусы. Черный колпак из овчины, обшитый белым мехом, покрывал светлые волосы. В руке деревянный посох с медным навершием, увенчанным черными вороньими перьями. Я услышал, как Сигват шумно втянул воздух.
Пояс из коры, с вставками древесины орешника, дерева Фрейи; на поясе большой кожаный кошель, где, как я знал, лежали обереги. На ногах башмаки из телячьей кожи, на руках перчатки — и ни пятнышка пота на платье. Даже сейчас, когда я убедился, что все мои надежды напрасны, мне подумалось, что Свала прекрасна.
— Она похитила твоего ворона, — сказал я Сигвату, и тот крякнул.
— Хуже того, — ответил он с болью в голосе и прижал ладонью мою руку, привлекая мое внимание. — Боюсь, она похитила твое сердце.
Толпа заревела, мой голос был едва слышен мне самому, но я был уверен, что расслышал верно, и меня скрутила боль — не судьба, видно, найти настоящую любовь, только чародейскую тень от нее.
— Посохом своим она его не проткнет.
Шестидневная медовуха — коварный напиток, вечером она наполняет тебя силой богов, а в холодном свете утра словно разваливается в твоем чреве полусгнившим трупом; во рту гадко, череп будто раскалывается.
Я проснулся — хотя сам не назвал бы сном те муки, какие пережил ночью, — в чужом теле. Ноги отказывались поднимать меня, пальцы рук мнились складками войлока. Брат Иоанн сидел на корточках рядом со мной, мрачный, как вестник судьбы; искоса поглядел на меня и ушел прежде, чем я успел сосредоточиться.
Внезапно на меня обрушилась вода, дыхание пресеклось, и словно спала завеса: я увидел и осознал, где я и кто я, рассмотрел яркий свет восходящего солнца, вынырнул, помотал головой, вяло обругал тех, кто учинил со мной такое, потом сел, протер глаза и откашлялся.
Козленок, бледный, но улыбающийся, сжимал в руках пустую деревянную бадью. Брат Иоанн держал другую, принесенную с реки, и задумчиво смотрел на меня. Я поднял руку, убеждая остановиться.
— Наконец-то, — проворчал монах. — Финну с Радославом, между прочим, еще хуже твоего. Квасиру и Хедину получше. А вот Ивар Гот умер.
Я как раз вытирал лицо и промокал мокрые и липкие волосы, так что не сразу сообразил, о чем он. Потом до меня дошло, и я изумленно уставился на монаха. Как Ивар мог умереть? Он был вместе с нами, помогал мне накачиваться шестидневным набидом, его опухшее лицо побагровело, как и у всех прочих, и, хотя отек мешал ему говорить, он заставлял нас хохотать над своими шуточками.
Брат Иоанн вздохнул. Козленок бросил бадью и накрыл меня своим плащом, чтобы обсушить.
— Моя вина, — печально сказал маленький монах. — Надо было отвести его к греческим хирургеонам с этим зубом.
— Они бы его исцелили, — поддержал Козленок, задирая рубаху, чтобы показать мне лилово-красный рубец шрама. — Они и мертвых воскресят.
— Сатанинское отродье, — беззлобно ругнулся брат Иоанн. — Иди, найди Сигвата. |