И страх. Его боялись?
Анджей Маркович Сарецкий дробно рассмеялся. Смех его оставлял очень неприятное впечатление: словно рептилия мезозойская вдруг захохотала.
– Ах, господин полковник! Почему-то считается, будто хороший педагог и воспитатель должен испытывать к воспитуемым нежные чувства, – с неимоверным сарказмом сказал он. – Это законченная чушь, недоразумение чистой воды. Вы же не станете утверждать, что души не чаете в своих подозреваемых? В трупах, уликах, вещественных доказательствах и прочих малопривлекательных особенностях вашей профессии? Или взять хирурга! Что он, плачет от умиления при виде гангренозной язвы? Ампутированной конечности? Вонючего гнойного перитонита?
«Какой же ты дурак, – подумал Гуров. – Настоящий врач ставит себя на место больного, мучается его болью и страдает его страданием, иначе это не врач, а коновал. Да, он именно что любит больного! А уж про наши ментовские дела… Станислав бы тебе объяснил! Нет, что с глухим о музыке говорить!»
– И только мы – учителя, воспитатели, педагоги – должны сюсюкать и носиться со стервецами, попавшими к нам в обработку, как дурни с писаной торбой! – соловьем заливался Анджей Маркович, усевшись на любимого конька.
Но останавливать излияния Сарецкого Лев по-прежнему не хотел. Самовлюбленность и самолюбование – это такие состояния души, пребывая в которых человек зачастую невольно раскрывается, выдает что-то важное, то, что постарался бы скрыть от собеседника. Делать нечего: психологический портрет убитого Давиденко придется кропотливо воссоздавать из разговоров с хорошо знавшими его людьми. И если Анджей Маркович не врет, если профессиональные воззрения Алексея Борисовича впрямь совпадали с его собственными, то это дает обильную пищу для размышлений. Чем-чем, а психологией жертвы преступления Гуров не пренебрегал никогда: часто именно в ней кроется то, что послужило для преступника мотивом!
А Сарецкий меж тем, словно прочитав последние мысли Гурова, вдруг заговорил о музыке. Анджей Маркович почувствовал интеллектуальное превосходство над милицейским полковником и уже не столько рассуждал, сколько вещал, читая Льву лекцию на тему: что такое настоящий профессионализм. Иронии сложившейся ситуации Сарецкий не чувствовал начисто. Давно замечено – долгая преподавательская и вообще педагогическая деятельность многих оглупляет, приучает считать себя непогрешимым, а собеседника низводить до уровня дитяти несмышленого.
– Вот, кстати, хороший пример, – возбужденно поблескивая глазами, продолжал главный воспитатель специнтерната. – Не знаю, то ли это притча, то ли анекдот, то ли действительно случившаяся история. Мне ее рассказал один знакомый дирижер. Так вот, еще до войны, в конце тридцатых, на гастроли в Ленинград приехал известнейший московский дирижер, признанный маэстро. Как-то раз в переполненном зале Ленинградской филармонии он дирижировал исполнением… ну, допустим, Девятой симфонии Бетховена. И замечает наш маэстро, что первая скрипка все время слегка так морщится. Словно зуб болит у человека. Симфония завершена, гром аплодисментов, овация, цветы, но дирижера заело! Подходит московская знаменитость к скрипачу и спрашивает: «Простите, вас не устроила моя трактовка симфонии?» – «Что вы, – отвечает тот, – превосходная трактовка. Вы дирижировали безупречно!» – «Может быть, вы не любите Бетховена?» – продолжает допытываться настырный дирижер. «Как можно! – уныло отвечает первая скрипка. – Это же гений…» – «Да, но я же заметил, – никак не хочет угомониться маэстро, – как вы все время морщились! Скажите, почему?» – «Ну что вы, право, маэстро, – слегка раздраженно отвечает скрипач, – почему да почему… Просто я с детства терпеть не могу любую музыку!»
Гуров от души рассмеялся неожиданному финалу, подыграв Сарецкому. |