Прав, ох как прав был тот парень в окопах, которого отдали под суд за избиение фельдфебеля Карманова, издевавшегося над солдатами. Слышно было, сбежал он от суда-то. Может, приведется еще встретиться, поговорить. Жив ли?
Федор Греков был жив. Он сидел в шумной, прокуренной насквозь комнате Смольного перед устало щурившим глаза товарищем из ЦК РКП(б)…
— Вот что, Федор. Тебе, как проверенному и стойкому партийцу, будет ответственное задание.
— Что надо делать?
— Будешь помогать бороться с контрреволюцией.
— Смогу ли?
— Надо. Сейчас каждый человек на счету. Все мы не родились министрами, но теперь наша власть, пролетарская, и будем учиться ее защищать от всех врагов — и тайных, и явных…
Через час Федор Греков уже поступил в распоряжение коменданта Петроградского военно-революционного комитета — худощавого, высокого человека в длинной солдатской шинели и кожаной фуражке.
Человек говорил с заметным акцентом, особенно когда волновался, много курил, разговаривая, смотрел прямо и требовательно в глаза собеседников. Его звали Феликс Эдмундович Дзержинский…
Бывший штабс-капитан Воронцов, пристроив поудобнее искалеченную ногу на стуле, пододвинутом к кровати, отсиживался в своей комнате в Москве, на Ордынке. За темными окнами где-то постреливали. При каждом доносившемся из-за плотно завешенного окна звуке выстрела Андрей Воронцов болезненно морщился.
Снова стреляют! Русские в русских. Не хочется знать ни правых, ни виноватых в этой непонятной для него сумятице политической жизни. Придется все же выбирать? А он не желает! Не желает, и все! Шел бы к черту каждый, кто хочет стрелять, хватит, он уже настрелялся, пусть теперь стреляют без него. И те, и другие. Он не палач своему народу, а в бывших товарищей по офицерскому корпусу он тоже целиться не станет.
Да и какой из него вояка — хромой, с палкой, без которой он не может сделать и шагу, с простреленными грудью и плечом, а раны так ноют. Или это ноет душа, оттого, что те, за окнами, не могут понять простой истины — нельзя русским стрелять в русских!
Воронцов опустил вниз руку, нашарил початую бутылку самогона, которую выменял на толкучем рынке, поднес к губам, глотнул обжигающей жидкости. Тыльной стороной ладони отер губы. Почувствовал колющую щетину на подбородке.
Сколько он уже безвылазно сидит дома? День, два, неделю? Время смешалось. Но он будет сидеть, пока не перестанут стрелять. Пока не перестанут…
Анатолий Черников, часто моргая красными, слезящимися от недосыпания глазами, вычитывал принесенные из типографии газетные полосы. На еду и сон времени не хватало — прямо за работой прихлебывал из стакана остывший морковный чай и бросал в рот крошки, которые отщипывал от скудной хлебной пайки.
Какое время, какие люди! Гиганты! Нет, он рад, он счастлив, что застрял в Петрограде, что судьба свела его с такими людьми. Когда-нибудь потом, как только появится свободное время, он обязательно напишет роман об этих людях, чтобы мир знал правду величайшего события в истории человечества, которое произошло в России. В его России! Правду о великой революции!
— Товарищ Черников! — подошедший к его столу матрос подал ворох новых листов. — Быстрее, пожалуйста, очень просят.
— Да-да, я сейчас, сейчас…
И остро отточенный синий карандаш, зажатый тонкими пальцами Черникова, снова заскользил по строкам будущего номера «Известий»:
«От комиссара Петроградского градоначальства.
Предлагаю служащим канцелярии Петроградского градоначальства явиться на работу. Не явившиеся в течение второго ноября будут считаться уволенными…
В ноябре месяце по основной карточке будут отпущены продукты по следующим нормам:
Хлеб — <sup>1</sup>/<sub>3</sub> фунта в день. |