Матушка полола грядки в огороде, и я, радостный, стремглав помчался за ней. Скорее, скорее! Я боялся, как бы не проглядеть волшебницу-фею, наверное уже порхавшую где-нибудь над отцовским рабочим столом.
— Сейчас, сынок, я быстро, — отвечала мама, — вот ещё несколько кустиков лебеды осталось выполоть. Лучше иди сюда, помоги мне! Вдвоём-то мы её скорее выдергаем…
Минута, и мы уже возвращались в дом, держась за руки и смеясь.
— Ну, был уже последний стежок? — закричал я ещё с порога.
Последний стежок уже был, не было только больше мастера Мартона. Он сидел недвижимый на лавке, чуть склонив на плечо голову, и к губе прилипла лёгкая ниточка-шелковинка, как он откусил её вслед за последним стежком.
Вскрикнув от горя, рухнули мы около него на колени, принялись целовать его руки, ещё сжимавшие мой полушубок.
Пришёл старый доктор Титулас — за ним послала меня мама, — снял привычным движением очки, склонился над отцом. Потом он погладил меня по голове и сказал:
— Разрыв сердца!
Тогда я впервые услышал это слово, не знал, что оно могло означать, и, конечно, истолковал по-своему. Отец ведь говорил мне, что добрые феи в сердце человеческом живут. А теперь, видно, для того, чтобы выбраться из сердца и в шубейку переселиться, фее пришлось даже разорвать ему сердце. Наверное, нельзя было иначе?
СТАРЫЙ СКОРНЯК
ШУБЕЙКА «ИДЁТ В ЛЮДИ»
Бедняку и погоревать некогда. Об этой истине нам напомнил мой крёстный Бордач на следующий же день после похорон.
— Ладно, хватит плакать-рыдать, кума, — сказал этот добродей. — Бедного Мартона нам всё равно не воскресить. И нечего по нему блеять, как овечке по отбившимся ягнятам. Хочу знать, кума, что собираешься ты дальше делать?
Бедная матушка только запахнула на груди концы шали да головой покачала, уставившись невидящими глазами в одну точку. Что может делать ветка срубленного дерева?
— Неправильно это, — пожурил её крёстный. — О сыночке тоже подумать следует.
Нашёл дядюшка Бордач то самое слово, которое способно было вернуть матушку к жизни. Она прижала меня к груди и сквозь рыдания шептала:
— Единственное своё чадо никому на свете не отдам!
— Не плачь, говорю тебе, — утешал её крёстный. — Вроде бы никто и не отбирает его у тебя. Слишком добрым человеком надо быть, чтобы такое ярмо по нынешней-то жизни себе на шею надевать. Или ты, кума, так рассчитала, что сам король-император твоего Гергё в наследные принцы пригласит?
— Да об этом я ещё даже и не думала, — отвечала мама так, словно считала бы в порядке вещей, если бы король и в самом деле прислал золотую карету за её единственным сыночком. — Лучше всего будет ему здесь, со мной рядом…
— Это уж точно. Здесь он вернее всего с голодухи зубы на полку кинет, — насмешливо согласился Бордач. — Хорошо, кума, ежели ты себя саму на тех двух-трёх пядях земли, что у вас есть, прокормишь, и то хорошо. А вот на два рта хлеба с неё ты едва ли соберёшь.
— Было б ему того малого довольно. А я и без еды сыта буду.
— Так, может, лучше, если то малое тебе одной останется? А ему то, что побольше? Взял бы я, кума, к себе твоего мальчонку-то да хозяина из него вырастил бы, человека. Как я сам.
Предложение крёстного мне не показалось чересчур заманчивым, потому как писаным красавцем назвать его было бы трудно. В длину он, правда, вытянулся, как поздняя морковка, да таким тощим и остался. А голова — меньше солонки.
— У меня, кума, тоже больших богатств не имеется. |