И вдруг у меня душа в пятки ушла. Ведь как отец мне говорил? Что, пока в моей шубке фея живёт, я должен всегда говорить только правду, а иначе уши у меня сделаются такими же длинными, как у осла.
«И как я мог об этом забыть? Что же теперь будет: ведь я врал, что больше нет «Зигфрида»!» Я быстро ощупал свои уши, и для меня стало совершенно ясно, что правое ухо уже сделалось длиннее левого.
Вдоль всей улицы тянулась поросшая травой канава, полная зелёной тинистой воды. Наклонился я к воде, разгрёб немного в сторону тину, чтобы взглянуть на себя в водяном зеркале, — вижу: теперь, наоборот, левое длиннее правого. Тут я так загоревал, что, наверное, и по сей день сидел бы у канавы и лил бы в неё слёзы, если бы не птичка, что опустилась мне на плечо. Поворачиваюсь, хочу взглянуть на неё и вижу: никакая это не птичка, а чья-то рука. Но такая лёгкая, что легче синицы мне показалась. Дальше разглядываю: чья же это может быть рука? Вижу: бабушка старенькая надо мной склонилась, в каком-то очень смешном чепчике и больших круглых очках-окулярах, и на левой руке её, на шнурочке, шкатулка небольшая болтается.
— Ты, мальчик, что в такую позднюю пору тут, у канавы, делаешь? — спрашивает старушка. А голосок у неё тоже тоненький, будто не человек говорит, а птаха малая щебечет.
— По ушам своим плачу, — сопя носом, с горечью отвечал я.
— По ушам? — переспросила старушка и так закачала головой, что зазвенела проволочная оправа её очков. — Чего же по ним плакать? Они у тебя на месте. Хорошенькие, свеженькие, развесистые.
— Потому и пла-а-а-чу, что развесистые! — заревел я пуще прежнего.
Тут старушка присела рядом со мной на край канавы и принялась расспрашивать меня: кто я таков да чей сын. А как дошёл я до истории с ушами, она засмеялась негромко, ласково подёргала меня за оба уха и сказала:
— Ладно, Гергёшка, на этот раз прощаю я тебе твоё враньё. Но впредь, смотри, чтобы никогда больше ты не говорил неправды! За язык у человека всегда уши в ответе. А теперь пошли ко мне. В такой поздний час не могу я тебя отпустить одного по городу бродяжничать.
Совершенно успокоенный, я смело протянул ей руку, почувствовав сразу, что эта старенькая тётя не иначе как добрая волшебница, хозяйка моей шубейки. Хоть и не пришёл ещё её час передо мной объявиться, но, видно, она сейчас затем пришла, чтобы меня из беды выручить. А как же сокровища? Вручит она мне их сейчас или нет?
Старенькая фея перевесила свою шкатулку мне на руку, и пошли мы с ней не спеша, рядышком по пустынным улицам.
Время от времени я встряхивал шкатулку, чтобы проверить, есть ли в ней сокровища. Но в шкатулке ничего не звякало, а только перекатывалось.
Переходили мы но узкому мостику через ручей, а фея и говорит:
— Смотри не упади, держись крепче за руку.
Я вцепился изо всех сил в её слабенькую руку и вдруг почувствовал, что на среднем пальце ноготь у неё твёрже, чем на остальных.
«Золотой ноготь! Как у феи Мелузины!» — сразу же догадался я, как и подобает мальчику, прочитавшему столько всяких сказок.
Моя волшебница с золотым ногтем жила в красивом доме, но таком крошечном, что меньше, пожалуй, с тех пор я не встречал. Это был даже не дом, а домик, и вместо двери в нём была дверочка, а окно — маленькое окошко, на котором цвели крохотные бегонии в малюсеньком-премалюсеньком горшочке.
— А сейчас мы найдём спичечки и засветим лампочку, — семеня ножками но комнате, приговаривала фея.
А у меня уже начали закрадываться в душу сомненья: зачем ей спички и лампа, когда она и без них может сделать свет? Ведь ей, как волшебнице, достаточно только ногтем поскрести потолочную матицу, и оттуда тотчас же спустится вниз золотая лампа, вспыхнет и…
И золотая лампа действительно вспыхнула. |