Изменить размер шрифта - +
Даже трудно себе представить. Он мог хохотать как безумный, стоять на голове, ходить на руках по комнате, придумывать уморительные фокусы…

Мне не в чем его упрекнуть. Когда его звезда начала разгораться, а моя закатываться, он не забыл старого товарища и вызвал меня из Дрездена в Мюнхен, чтобы именно я пел Тристана. Я не понравился этому мальчишке, королю Баварскому, и Рихард ничего не мог поделать. Но его поступок говорит о многом.

Все же его нетерпимость ужасала нас. У него была пренесносная манера навязывать всем свои вкусы. Признаться, я до сих пор не понимаю, почему надо любить только одно течение в искусстве. Есть вещи хорошие и плохие, увлекательные и скучные. Первые нам нравятся, вторые — нет. Я думаю, так смотрят на искусство не только простые люди, вроде меня, но и весьма многие любители и знатоки. Но Вагнер — нет! — он определял искусство иначе. Он не любил, например, Россини и бранил нас за то, что нам нравится «Севильский цирюльник» или «Вильгельм Телль». Как музыканты, мы любили певучую, красивую музыку, что же в этом дурного? Неужели под небесами не хватит места для всех великих художников? Так ли их много?

Но если Вагнер не сумел внушить нам отвращение к музыке Россини, то любовь к его собственной музыке он внушил нам крепко и надолго. Мы были опьянены новыми впечатлениями; нас увлекла широта его намерений, глубина мыслей.

Говорят, во Франции художников заставляют изучать философию. Бог мой, что было бы со мной, если бы вдруг такая напасть объявилась и у нас! Я это говорю к тому, что всегда был слаб в философии и из книги «Святое семейство» которой зачитывался Вагнер (и меня заставил читать), я понял лишь то, что автор порядочный безбожник. Но суть вагнеровской реформы, которую он через несколько лет изложил в своей книге, а в Дрездене объяснил артистам, показалась мне не такой уж трудной, может быть, потому, что он каждую свою мысль подтверждал музыкой.

Он говорил: «Опера — соединение нескольких искусств; слово в ней так же значительно, как и музыка; игра актера так же важна, как и голос певца; и чрезвычайно велико значение оркестра. Он — как хор в античной трагедии». И если в итальянских операх оркестр часто лишь поддерживает, сопровождает и украшает пение, то у Вагнера он все: в нем и скрытые мысли, и чувства, и описания, — одним словом, все, чего нельзя ни сказать, ни спеть.

Оперу он называл музыкальной драмой.

И еще он говорил: «В музыкальной драме не может быть ничего случайного, проходящего: все служит одной цели, каждый характер обрисован яркими чертами, присущими только этому характеру». Впоследствии он развил свою систему лейтмотивов — коротких музыкальных характеристик. О них кое-кто говорил, что они запутывают действие. Мне же всегда казалось, что эта система очень стройна и логична.

Вы это знаете, конечно, не хуже меня, но я говорю об этом лишь для того, чтобы доказать, как часто очень трудные понятия бывают доступны простым умам. Вернее, я воспринимал не умом, а сердцем. Бывало, очень простую вещь никак не могу взять в толк, а вот другую, сложную, но если она выражена в музыке, чувствую как-то сразу. Вот почему я, порядочный невежда, смог сделаться со временем вагнеровским певцом. Многие этому удивлялись, а Вагнер — тот понимал.

Я, кажется, говорил вам, что любой миф он приближал к нашему времени. Как это объяснить? Вот, например, смотришь пьесу из современной жизни: мужчины во фраках, дамы в модных платьях и язык привычный, а на тебя веет чем-то старым-старым, давно отжившим. А у Вагнера, в какую бы старину он ни забирался, даже к язычникам, к дикарям, всегда узнаёшь что-то родное, знакомое… Ведь есть среди нас и моряки-скитальцы, проклятые души, есть и Тангейзеры, которые места себе не находят: всё мечутся — и в жизни и в искусстве. И верят, искренне верят то в римского папу, то в Венерин грот.

Быстрый переход