Но мне кажется, что твой истинный путь — это музыка. От этого тебе никуда не деться. Здесь твое сердце, твоя душа.
— Тем более я не могу отдать себя на поругание.
Я сказал также, что у меня совсем нет способностей нравиться публике. Пока я был ребенком, мой вид ее забавлял. Теперь мне уже шестнадцать лет, и я становлюсь в ее глазах таким же, как и другие. А придумывать особенные фокусы мне противно.
Не помню, какие доводы я еще приводил матушке. Наконец, когда я умолк, утомленный собственными доказательствами, она тихо возразила:
— Все это так, мой мальчик. Но подумай о покойном отце. Он стольким жертвовал, чтобы поставить тебя на ноги. И так радовался, что это удалось. Неужели все его силы и самая жизнь, отданная ради этой цели, были потрачены напрасно?
Одного лишь упоминания об отце было достаточно, чтобы я почувствовал безрассудность моего решения. Действительно, он отдал жизнь ради меня. Бесконечные хлопоты и заботы обо мне, постоянные волнения подорвали его здоровье.
Я поклялся, что исполню волю отца. Но я был в отчаянии, оттого что не знал, как начать новую жизнь после постигшей меня катастрофы.
Быть просто исполнителем я не мог. Надо было найти какой-то смысл в своей жизни. И прежде всего уяснить себе, в чем назначение артиста. Не может быть, чтобы только в развлечении богатых. Надо было додуматься до чего-то, найти какой-то рычаг, с помощью которого можно произвести переворот. Но какой переворот, для чего? И что послужит рычагом? Смысл жизни ускользал от меня. Увы! Я был еще слишком молод и неопытен.
4
Одно обстоятельство во многом определило превращение мальчика в мятежного юношу. Не хватало лишь последнего удара, окончательно освободившего меня от детских иллюзий.
Я никому не рассказывал об этом, кроме Шопена. И еще совсем недавно — пятнадцатилетней Молли Дей, моей самой юной ученице.
— Да, дитя мое, — говорю я, — прошло более полувека. Но, если меня спросят, кого я любил всю жизнь неизменной любовью и продолжаю любить даже теперь, на краю могилы, я отвечу: «Каролину Сен Крик, девочку шестнадцати лет, мою ровесницу».
— В такой же прическе? — переспрашивает Молли, дотрагиваясь до своих волос. — А я думала, тогда носили парики. — И, спохватившись, добавляет: — Значит, это было в восемьсот семнадцатом?
— Нет, одиннадцатью годами позже. Но не все ли равно? В семнадцатом это произошло с Гейне. Но и тогда уже не носили париков…
Она была дочерью важного лица, министра. Я был вынужден давать уроки, чтобы не потерять связь с салонами. Я получил рекомендации к барону Сен Крику, и Каролина стала моей ученицей.
— Она была красивая?
— Мне она казалась прекрасной. Но ее глаза действительно были хороши. Большие, немного грустные. И лоб…
Во время этого описания Молли пристально рассматривает себя в зеркале.
— Волосы у нее были пышные: они напоминали кудри Офелии на рисунке Джильберта. И чем дальше, тем больше я любил ее.
— А можно посмотреть этот рисунок? — спрашивает Молли.
— Какой рисунок?
— Офелию.
— Конечно, дитя мое.
Я с готовностью достаю томик Шекспира, где есть «Гамлет», и показываю Молли иллюстрацию.
— Ничего, — говорит она про Офелию. — Хорошенькая…
И снова глядится в зеркало. Но тут же спохватывается:
— Я слушаю. Мне очень интересно.
Я жил этими уроками. Уже с утра мечтал, как приду вечером, буду сидеть рядом с Каролиной и ставить ее пальцы…
— Так шло время, — говорю я. — И скоро я убедился в ее ответном чувстве. |