Изменить размер шрифта - +

— Нет, друг мой, это измышления биографов. Если хотите знать, даже не книги сделали из меня человека. Тогда началась революция. Недаром моя мать говорила друзьям: «Он был очень болен. Его излечили пушки…»

Но этому предшествовало чтение.

Меня очень мучило мое невежество, и я всячески старался образовать себя. Я читал запоем, без разбора, без системы, читал не только художественную литературу, но и мемуары, философские трактаты, исторические сочинения, справочники, словари. Не знаю, как голова у меня не раскололась от всего этого. Но я был упрям, а жажда знаний была во мне беспредельна. Я все искал свою дорогу и инстинктивно чувствовал, что в книгах найдется ответ на мучившие меня вопросы.

Кого тут только не было! Вольтер, Руссо, Байрон, Шатобриан, Ламартин, Гюго. Вся «Молодая Франция», весь французский романтизм. Тогда я еще не разбирался во всем этом хаосе, не знал, что важно, а что второстепенно. Все было в равной степени интересно…

Зилоти говорит, что не читал Шатобриана.

— Можете и не читать. Разрешаю вам это.

— Но вы увлекались им.

— Да, мне казалось, что я похож на его героя Рене. Я был разочарован, страдал и считал себя умнее всех. Но вскоре туманный слог Шатобриана и какое-то злорадное внимание ко всему дурному в человеке начали меня раздражать. Можно быть пессимистом, но нелюбовь к людям немыслима в художнике. Для кого же он творит? Для себя? Что же мне с этим делать? Другое дело — Ламартин.

— Но ведь это тоже старина, — говорит Зилоти.

— Все в жизни устаревает: одно раньше, другое позже.

— Шекспир будет жить вечно!

— «Вечно»! Это слишком сильно сказано, Сандрино!

— Но он жив уже триста лет.

— Триста лет не значит «вечно».

— Вы сегодня не в духе, я это чувствую.

— Нет, Сандрино… Триста лет — это относительное бессмертие. Но Ламартин не мог рассчитывать на это. Он слишком любил средневековье. Я покинул его ради Байрона и Гюго.

— Вы знали Байрона?

— Нет. Но мы, молодежь, клялись его именем. Быть таким, как он, в этом виделся нам завидный жребий.

— А теперь… Это вам не смешно?

— Нисколько. Прошлое миновало, но оно было прекрасно.

— А кого вы еще любили из поэтов?

— Вас так интересует мой «круг чтения», Сандрино?

— Меня интересует все, что касается вас.

— Я любил Беранже.

— Беранже? Вот странно!

— Почему же?

— Ведь вы не писали музыку на слова Беранже.

— Тем не менее он меня воспитывал.

— Но как может не вдохновлять то, что увлекает?

— Это очень интересный вопрос, мой друг. Но такие примеры бывали. Нам многое нравится, но вот не всё выбираешь. Шопен, например, очень любил оперу, но никогда опер не писал. Сам не знаю почему, но мне не приходило в голову писать музыку на слова Беранже.

— А Гюго? Вы, кажется, были хорошо знакомы с ним?

— Да, я гордился этим. Все, что писал Гюго, было мне очень близко. Я всегда предпочитал героические сюжеты и образы.

— А это правда, что Гюго не любил музыку?

— Правда. Он говорил, что музыка — это безнадежно дряхлое искусство, покрытое вековыми морщинами. У него, помнится, был плохой слух. Что делать? Не его вина.

— И это не мешало вам быть друзьями?

— Нисколько. Помимо музыки, у нас было много общего. Я не принадлежал к тем музыкантам, что боятся выглянуть из-за стены, которую они сами воздвигли между собой и миром.

Быстрый переход