Я вновь прикусил язык, потому что внутри взметнулись разнузданные мысли, стремясь обернуться словами. Вот он я, застенчивый мужчина, симулирующий застенчивость.
– Пунша? – повторила она с видом человека, который щелкает пальцами у вас перед носом и пытается вернуть вас к действительности настырным: «Ку-ку!» – Кто поет, тот и подает, – добавила она, готовая сходить и принести мне напиток.
Я сказал, что она не обязана мне ничего приносить – сам принесу. Я знал, что проявляю ненужную щепетильность и мог бы запросто принять ее предложение. Но, заскользив вниз по этому склону, уже не мог остановиться. Я будто бы твердо решил показать: то, что за мной кто-то ухаживает, мне скорее в тягость, чем в лесть.
– А мне хочется, – настаивала она. – Заодно соберу вкусностей на тарелку… если ты отпустишь меня прямо сейчас, пока эти голосистые обжоры не прискакали и все не подмели, – добавила она, как будто в этом и состояло ее главное побуждение.
– Ну что ты, не надо.
На самом деле мне, видимо, не столько было неприятно гонять ее попусту, сколько хотелось удержать на месте: один шажок – и все может рассыпаться, что-то втиснется между нами, мы лишимся нашего места в библиотеке и никогда не восстановим хрупкого равновесия.
Она спросила снова. Я поймал себя на том, что настаиваю: я сам принесу пунш. В моем голосе зазвучали уклончивость и досада.
И тут случилось то, чего я так боялся.
– Ну ладно. – Она передернула плечами, имея в виду: «Как знаешь». Или хуже того: «Да ну тебя». В ее голосе все еще плескалось веселье, которое окутывало нас лишь мигом раньше, но в нем слышался призвук металла, уже не похожий на иронические переливы и бодрый призыв, – он больше напоминал хлопок рывком задвинутого ящика стола.
Я тут же пожалел, что настроение ее переменилось.
– Так где берут эти вкусности? – выдавил я, пытаясь вернуть в силу ее исходное предложение, думая, что должна же быть где-то в квартире еда.
– Главное – не уходи никуда, сейчас принесу… – В голосе – притворное раздражение. Я успел бросить взгляд на ее долгую шею, когда она набросила легкомыслие обратно на плечи, будто пальто-перевертыш, вверх обратной стороной «да ну тебя», и наждачная бумага превратилась в бархат. Я подумал: гладить людей против шерсти – ее способ подкрасться поближе, разрядить напряжение выбросом столь мощного собственного заряда, что если она подберется еще ближе, то лишь для того, чтобы дать вам от ворот поворот, однако, давая от ворот поворот, она подкрадывается совсем близко, как дикая кошка, которая не хочет, чтобы вы знали, что она не без удовольствия позволяет себя погладить.
Я – Клара. Притворное огрызание. Мое притворное послушание. В темной переполненной комнате, где все тени сливались друг с дружкой, мы вряд ли смогли бы подобрать для себя более естественные роли.
Создавая это ощущение непреходящего смятения, она заставляла вас видеть именно те смыслы, которые задумала, – не потому, что любила настоять на своем, а потому, что рядом с ней все казалось настолько наэлектризованным, щербатым, колючим, что не повестись на ее уловки значило проявить пренебрежение к тому, что составляло ее суть. Тем самым она загоняла вас в угол. Поставить под вопрос ее поведение значило уничижить не только это поведение, но и человека, который так себя ведет. Даже то, как она выгибала брови, предупреждая, что требует незамедлительной покорности, можно было, если кто спросит, сравнить с тем, как мелкие птички топорщат перья, втрое увеличиваясь в размере, чтобы тщательнее скрыть свой страх перед тем, что не получат желаемого после одной лишь простой просьбы его им дать.
Возможно, все это были одни лишь мои выдумки. |