Изменить размер шрифта - +
Она медленно повернулась в постели, переминая все подушки, на которых покоилась ее голова. Ее волосы мягко ложились на ее плечи. Почему-то их плавность и прямизна придавали ощущение, что она — маленькая девочка, несмотря на пропитывающую их седину.

Она увидела меня и улыбнулась. Ее глаза засветились, брови приподнялись, и она, приветствуя меня, подняла руку.

— Майк, Майк, — сказала она. И я с облегчением вздохнул. Это был один из лучших ее дней. Мать меня предупредила, что поначалу она меня может и не узнать.

Я взял ее руки в свои. Они были хрупкими. Я мог почувствовать кости в ее ладонях, и мне показалось, что они начнут ломаться, если я сожму их сильнее. Ее кожа была гладкой, почти скользкой, будто годы стерли всю шероховатость, словно ветер полирует поверхность камня.

— Майк, Майк, не думала, что ты придешь, — сказала она, в ее голосе проступили счастливые нотки. Она была все той же Этель Баримор, и с той же нежностью в голосе. — Вот я и дождалась.

Прежде, чем я смог что-нибудь ответить, она отвернулась и выглянула из окна.

— Посмотри на птиц? Я наблюдала за ними — за сидящими в кормушке. Мне нравится смотреть, как они прилетают. Даже синие сойки. Они похожи на ястребов — хватают еду, которую положили для маленьких птиц. Но маленькие птички — гаички и воробьи, наблюдают за сойками и, по крайней мере, узнают, где висит кормушка.

Она притихла, и я выглянул в окно. Кормушки там не было, как и птиц. Под окнами была лишь большая, залитая солнцем, автостоянка. Солнечные блики отражались от стекол машин.

Она снова повернулась ко мне. Ее глаза были ясными, сияющими. Или это было от лекарств?

— О, Майк. Ты выглядишь солидно — это что, новое пальто?

— Не совсем, — ответил я. Месяцами я не снимал свою старую армейскую куртку, фактически жил в ней (как-то заметила мать). Но мать настаивала, чтобы, поехав навестить бабушку, я надел плащ, который также был не новым (ему был где-то год), но выглядел таковым, потому что одевал я его нечасто. В последнее время мало кого можно было увидеть в старом изношенном плаще. Все-таки в последний момент я одел куртку.

— Ты всегда любил красиво одеться, правда, Майк?

Я начал чувствовать себя неловко оттого, как она на меня посмотрела, в ее глазах была небывалая ясность. И мне стало интересно: насколько одиноко себя чувствуют старики в местах, подобных этому, насколько они заброшены, что так дико оживают, когда к ним кто-нибудь приходит? Или ее могла осчастливить внезапная ясность, приступ тонкого и ясного сознания? Мать как-то рассказывала о моментах, когда бабушка внезапно появлялась из тумана, который все время застилал ее сознание. Ответа на это у меня не было, но я почувствовал себя в замешательстве от столь ее эмоционального приема.

— Я помню, когда ты носил новое пальто — «Честерфильд», сказала она, снова глядя вдаль, будто видя птиц, которых там на самом деле не было. — Это было прекрасное пальто с бархатным воротником. Оно было черным, элегантным. Ты это помнишь, Майк? Тогда были тяжелые времена, но ты никогда не сопротивлялся блеску.

Я был готов запротестовать: я в жизни ничего не слышал о «Честерфильде», хоть убей, но сдержался. «Будь терпелив с нею», — сказала мне мать. — «Подбодри ее, будь с нею нежен».

 

Наша беседа была прервана женщиной в белом, втолкнувшей в комнату тележку-столик.

— Время выпить сок, дорогая, — сказала она. Ей было сорок или пятьдесят, и она выглядела на свои годы: очки в тонкой оправе, поблекшие волосы, начинающие отвисать щеки. Манера ее обращения к бабушке была бодрой, но с оттенком деловитости. Я ненавижу, когда кто-нибудь обращается ко мне и к другим через слово «дорогой» или «дорогая».

Быстрый переход