Вдруг море голов всколыхнулось. Послышался шепот.
— Идет, идет, идет! — Нет, не он. — Фра Доменико да Пешия. — Он, он! — Идет!
Джованни увидел, как на кафедру медленно взошел и откинул куколь с головы человек в черной и белой доминиканской одежде, подпоясанный веревкой, с лицом исхудалым и желтым, как воск, с толстыми губами, крючковатым носом, низким лбом.
Левую руку, как бы в изнеможении, опустил на кафедру, правую поднял и протянул, сжимая Распятие. И молча, медленным взором горящих глаз обвел толпу.
Наступила такая тишина, что каждый мог слышать удары собственного сердца.
Неподвижные глаза монаха разгорались все ярче, как уголья. Он молчал, — и ожидание становилось невыносимым. Казалось — еще миг, и толпа не выдержит, закричит от ужаса.
Но сделалось еще тише, еще страшнее.
И вдруг в этой мертвой тишине раздался оглушительный, раздирающий, нечеловеческий крик Савонаролы:
— Ессе ego adduco aquas super terram! Се Аз низведу воды на землю!
Дыхание ужаса, от которого волосы дыбом встают на голове, пронеслось над толпой.
Джованни побледнел: ему почудилось, что земля шатается, своды собора сейчас рухнут и раздавят его. Рядом с ним толстый котельщик затрясся, как лист, и застучал зубами. Столяр весь съежился, вобрал голову в плечи, точно под ударом, — сморщил лицо и зажмурил глаза.
То была не проповедь, а бред, который вдруг охватил все эти тысячи народа, и помчал их, как мчит ураган сухие листья.
Джованни слушал, едва понимая. До него долетали отдельные слова:
«Смотрите, смотрите, вот уже небеса почернели. Солнце багрово, как запекшаяся кровь. Бегите! Будет дождь из огня и серы, будет град из раскаленных камней и целых утесов! Fuge, о, Sion, quae habitas apud filiam Babylonis!»
«О, Италия, придут казни за казнями! Казнь войны — за голодом, казнь чумы — за войною! Казнь здесь и там — всюду казни!»
«У вас не хватит живых, чтобы хоронить мертвых! Их будет столько в домах, что могильщики пойдут по улицам и станут кричать: „У кого есть мертвые?“ — и будут наваливать на телеги до самых лошадей, и, сложив их целыми горами, сжигать. И опять пойдут по улицам, крича: „У кого есть мертвые? У кого есть мертвые?“ И выйдете вы к ним и скажете: „Вот мой сын, вот мой брат, вот мой муж“. И пойдут они далее и будут кричать: „Нет ли еще мертвецов?“».
«О, Флоренция, о, Рим, о, Италия! Прошло время песен и праздников. Вы больны, даже до смерти — Господи, Ты свидетель, что я хотел поддержать моим словом эту развалину. Но не могу больше, нет моих сил! Я не хочу больше, я не знаю, что еще говорить. Мне остается только плакать, изойти слезами. Милосердия, милосердия, Господи!.. О, мой бедный народ, о, Флоренция!..»
Он раскрыл объятия и последние слова произнес чуть слышным шепотом. Они пронеслись над толпою и замерли, как шелест ветра в листьях, как вздох бесконечной жалости.
И прижимая помертвелые губы к Распятию, в изнеможении опустился он на колени и зарыдал.
Медленные, тяжкие звуки органа загудели, разрастаясь все шире и необъятнее, все торжественнее и грознее, подобно рокоту ночного океана.
Кто-то вскрикнул в толпе женщин пронзительным голосом:
— Misericordia!
И тысячи голосов ответили, перекликаясь. Словно колосья в поле под ветром, — волны за волнами, ряды за рядами, — теснясь, давя друг друга, как под грозою овцы в испуганном стаде, они падали на колени. И сливаясь с многоголосым ревом и гулом органа, потрясая землю, каменные столбы и своды собора, вознесся покаянный вопль народа, крик погибающих людей к Богу:
— Misericordia! Misericordia!
Джованни упал, рыдая. |