МП, маленький, с трясущимися руками, сидит перед искусственным фикусом, глядя на меня с примирительной улыбкой. Он требует, чтобы я отказалась от обвинений, уверяя, что внутреннее расследование все проверит, и это — довольно любопытно. Я сделала то, что должна была сделать. В любом случае завтра утром меня уже здесь не будет. Стать после четырех произнесенных фраз героиней в глазах коллег, которые до того момента со мной не разговаривали, — это скорее горько, чем несправедливо. Я бы предпочла по-прежнему терпеть молчаливую враждебность, чем так вот вдруг сделаться любимицей. Но больше всего меня поражает не их лицемерие, а их пассивность. Они ничего не добавили к моим обвинениям, не признались, что их так же шантажировали и домогались, как и меня. Я была готова возглавить мятеж; они же подставили меня под огонь.
Я болею за других — как писала в работах по французскому, которые мой багдадский профессор считал слишком «литературными». Конечно, ведь я знала Францию лишь по рассказам матери, которая провела детство в иракском посольстве: парижские приемы, наводненные писателями во фраках, язык элиты, с помощью которого она замкнулась в себе после расправы над ее родителями в тюрьмах Абдулы Рахман Арефа. Язык — единственное наследство, которое она мне оставила. Если бы она знала, как я хочу сейчас вновь вернуть себе ту Францию, которую обрела в романе Андре Жида. Францию благородства и гармонии, блеска остроумия, чувственных состязаний, утонченного разложения среди холеных интеллектуалов, светских львиц и проклятых поэтов.
Менеджер по персоналу говорит, что понимает мою проблему, что он согласен, чтобы я уволилась по собственному желанию, а не была уволена за прогул и нарушение дисциплины, что я смогу получить расчет в конце дня: несмотря на ситуацию, заботясь о спокойствии, он готов выплатить мне квартальную премию. И добавляет, уже вставая, что я пришла на работу плохо подготовленная, что сотрудники, работающие на кассах, нуждаются в обучении, и что в любом случае иммигрантке в моем положении, да еще и такой хорошенькой, бессмысленно подавать подобного рода иск против французского гражданина: известно, что творится в комиссариатах. Удачи вам и не будем помнить зло, — заключает он, протянув мне руку, на которую я неподвижно смотрю до тех пор, пока он ее не опускает.
Не глядя ни на кого, я поворачиваюсь и в последний раз иду на кассу: сегодня я не подарю им ни минуты, они будут терпеть мое присутствие, созерцать меня, как живой упрек, до самого закрытия. Улыбка, презрительный взгляд. Я обслуживаю вереницу тележек с «десятью-и-более-наименованиями» — без комментариев, возражений — хорошего дня и пошли вы все куда подальше.
И вдруг я вижу его. Узнаю по тележке — еще прежде, чем поднимаю глаза. Сегодня в ней бутылка шампанского, зонтик и два пластиковых фужера: он вытащил их из упаковки по двадцать штук; это невероятно сложно для выбивания чеков, но французские законы запрещают вынужденную продажу, и ничто не мешает потребителю покупать — если ему вздумается — творожные сырки по одному или вишни по ягодке: нас предупреждали об этом, когда принимали на работу.
Я нажимаю синюю кнопку — «затруднение». Подходит заведующая сектором — слащавая и предупредительная, почти что дипломат: они решили не допустить больше взрывов с моей стороны, никаких выпадов в адрес руководства до моего ухода. Я объясняю ситуацию. Она бледнеет и говорит клиенту, что на этой неделе магазин проводит специальную норвежскую промо-акцию, состоящую в том, чтобы предлагать покупателям два бокала, которые он вопреки правилам распаковал, при условии, что больше это не повторится.
— Когда вы заканчиваете? — спрашивает он меня.
— Сейчас, — отвечаю я, задвигая табурет под кассу.
Я снимаю халат, протягиваю смущенной заведующей и желаю ей счастливо проработать оставшиеся до пенсии двадцать лет. |