Изменить размер шрифта - +
А я и не знал, что он так умело врет. Так спокойно притворяется, так правдиво сочиняет. Сколько это продолжается? Действительно ли он ночевал у Людовика? Или спал в моей — нашей — хижине? Рауль, по-своему заботящийся о сломанных кустиках, к которым он привязывает подпорки, — это меня настолько тронуло, что я не могу проглотить ни куска.

Луизетта ставит перед нами пюре и принимается разделывать окорок. Я роняю салфетку, наклоняюсь за ней и заглядываю под скатерть. Рауль разложил на коленях листок фольги. Я прикусываю щеку, чтобы не улыбнуться, выбираясь из-под скатерти. Я думаю о том, что еще никогда он не был так трогателен и что больше чем когда-либо он сейчас заслуживает постоянной поддержки с моей стороны — как это было в ту пору, когда я влюбился в его мать. Что будем делать, Рауль? Долго ли ты будешь прятать в моей хижине для марсиан хорошенькую, приветливую фею?

Мы только что вернулись из больницы, где врачи вместо того, чтобы обнаружить трещину в черепе — в существовании которой я не сомневался, — нашли у нее три сломанных ребра. Я предложил ей отвезти ее к себе. Она отказалась — спокойно и решительно. На перекрестке Четырех Дубов она быстро попрощалась со мной, напомнив, что меня, конечно же, ждут к обеду, а я опоздал, помогая ей. Протянула мне связку ключей, назвала адрес в квартале Жан-Мулен и сказала кличку кота, поблагодарив, что я согласился накормить его.

Я смотрел, как она идет, освещенная солнцем, легкая и упрямая, уверенная в своей правоте. Та же походка, та же осанка заигравшегося самоубийцы, каким был я тридцать три года назад на этой дороге, прячась в спасительной хижине. Раз мир от нее отказался, она оставила его, чтобы сыграть ту роль, которую ей доверил ребенок; он — без сомнения, говорила она себе — единственное существо на свете, которому она еще нужна.

Я оставил попытки ее переубедить и начал издалека:

— Вам привезти ваши вещи?

— Ваш сын позаботится об этом.

Я опускаю глаза и смотрю в тарелку Рауля. Кусок бараньего окорока уже исчез, равно как и третья часть пюре.

— Отменно! — говорит он, протягивая тарелку Луизетте.

Она хмурится:

— Не держи меня за дурочку, козлик! Ты все скормил собаке!

Он не отрицает. Луизетта кладет добавку и садится напротив, подперев руками щеки, — посмотреть, как он будет есть. Чтобы спасти его, я спрашиваю:

— Луизетта, у вас есть горчица в зернах?

— А то ты не знаешь, где она?

— Нет.

Она, ворча, встает и идет в столовую: там, на буфете, с незапамятных времен стоит горчица в зернах. Каждый раз, когда я раздражаю Луизетту, она обращается ко мне на «ты». Я обращаюсь к ней на «вы» с тех пор, как она лишила меня девственности в пятнадцать лет, в доме ее парижского хозяина, куда я ходил каждую среду во второй половине дня, пока шесть лет спустя не приобрел средства переманить ее, чтобы она вернулась на ферму. Я до сих пор храню письма, которые она писала мне в пансион. Они были моей единственной отдушиной, окошком в свободу, в прежнюю жизнь. Моя мать присылала мне только дорогие подарки и открытки, написанные от первого лица множественного числа, чтобы я не забывал, насколько великодушен новый папа, калифорниец, который возьмет меня к себе аспирантом, когда я выучусь на врача. Именно Луизетта поддерживала моих бабушку и дедушку в доме престарелых, где однообразие понемногу убивало их. Это она передала мне последние слова бабули Жанны, готовившейся присоединиться к дедушке Жюлю, ушедшему за несколько часов до нее: «По крайней мере там, наверху, мы окажемся на одном этаже». Я искренне люблю Луизетту, но со временем вынужден был прервать с ней связь.

Когда я приехал из больницы, она сказала, что от Ингрид никаких известий, и ее торжествующий вид стоил всех ее апокалиптических предсказаний, сделанных перед моей женитьбой.

Быстрый переход