ЕЩЕ: афоризмы из Ницше сцепились в один, когда я уж позднее искал аналогий: "СИМВОЛЫ НЕ ГОВОРЯТ: ОНИ ТОЛЬКО КИВАЮТ БЕЗ СЛОВ"; и — мысли, несущие наиболее сильные вихри, "СТУПАЮТ НА ГОЛУБИНЫХ ШАГАХ". "Ты — еси" и легчайший ход шага — вот, если хотите: вспых мига встречи: ведь не отделишь это всплытье пятна лицевого, глазами нащупывающего уж нас, от приближения легкой походки: шел медленно он из прохода, здороваясь и огибая ряд стульев; а мне казалось — несется, и — выступило сразу лицо из синевших тканей: он — вошел в лекционное помещение (уютное); я — поразился несходством с портретом: казался мне меньше, гораздо моложе и тоньше, чем я представлял; вот его легкий нос; от освещения — бледные щеки; гладко причесанный, вымытый точно, круглеющий Контур его головы; и голова, нос, и руки, и талия, пальцы — ВСС легче, изящней, изысканней, вместе с тем проще портрета (c портретом стал схож только вечером он, в электрическом Свете, на лекции для посторонних).
Та легкость его — впечатленье моральное. Я все побаивался "МУДРЕЦОВ" и "НАСТАВНИКОВ"; даже в минуты искания руководительств, себе говорил: "Это — невероятное дело; когда весь мой жест до сих пор: на учебу ответить дерзкою выходкой"; всякий мудрец мне казался исполненным "ДУХА ТЯГОТ"; "ТЯГОТЫ" я не мог выносить; "ЯЗЫЧЕК" не высовывался; все же жест "ЯЗЫЧКА" шевелился в моем подсознании, когда я видел "МУДРЕЦОВ": это воля моя отрицала согласия на руководство; а долг говорил мне подчас: "Ты многого не знаешь, что знает неведомый кто — то, кого ищешь ты". Подымалась тоска от уверенности, что найди я этого искомого, "ЗНАЮЩЕГО", не сумею я взять от него ничего, потому что угонит меня от него мое: "НЕТ, НЕТ — НЕ ТО!". И вставала картина "ВЕРБЛЮДА", весьма нагруженного правилами, превращающими и его, и меня в благородно — навьюченных.
И жили встречи мои с называемыми в просторечьи "ВЕЛИКИМИ". Помнились детские встречи с Толстым, отроческие с Соловьевым, позднее с Жоресом, с людьми, кого чтил (мой отец, Л. И. Поливанов).
Уже со студенческих лет сочинял я мой миф об "ИНОМ МУДРЕЦЕ"; его образ носил; его знал очень четко я духом души моей; думал же это — "МОИ" миф! И тоска о "РОДНОМ МУДРЕЦЕ" — брате, друге, учителе, весельчаке от великого подвига, — странно порою врывалась в статьи мои: "Мудрец — ЭТО САМЫЙ ТОНКИЙ…, СЧАСТЛИВЫЙ ВЕСЕЛЬЧАК, СЕРЬЕЗНЫЙ И ВАЖНЫЙ ДЛЯ ТЕХ, КТО НЕ В СОСТОЯНИИ СОВМЕСТИТЬ МУДРОСТЬ С ЛЕГКОМЫСЛИЕМ… ОН МЫСЛИТ СВОБОДНО. ЕГО МЫСЛЬ ПОРХАЕТ. ЭТО МУЗЫКА… ЛИШЬ ДЛЯ ИЗБРАННЫХ СПАДАЕТ С МУДРЕЦА… ЗАВЕСА РАВНОДУШИЯ, ВЫРАЖЕНИЕ ЖГУЧЕГО МОГУЩЕСТВА И СВЕРХЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ НЕЖНОСТИ… затрепещет на засиявшем лице… и т. д." ("Символизм, как мировоззрение", стр.229- 1903 г.).
Слова — символы: я разумел под веселием — свет горний, а под "ЛЕГКОМЫСЛИЕМ" — ритм; в эти годы в сознании жило: "ХУДОЖНИК… НЕ МОЖЕТ БЫТЬ РУКОВОДИТЕЛЕМ, ИЩЕШЬ ИНОГО РУКОВОДИТЕЛЯ… СКВОЗЬ ТРАГИЧЕСКИЙ ЛИК ЕГО… ВЫСТУПАЕТ НОВЫЙ ЛИК, ОБРЕТЕННЫЙ НАВЕКИ … — ЛИК, ГЛЯДЯЩИЙ НА НАС С УЛЫБКОЙ МЯГКОЙ ГРУСТИ… СИЯЮЩИЕ ЧЕРТЫ УТОНЧЕННО ПРОЗРАЧНЫ ОТ РАДОСТИ, НЕЖНОСТИ, ТИШИНЫ". ("Арабески", 1904 г.).
Так тоска по "РОДНОМ" мудреце не давала покою; считал его мифом; и всякого, кого мудрецом называли, заранее я браковал.
Те же секунды, которые мне отделяли явление Штейнера из синих сумерек от появления его на кафедре перед букетом пурпуровых роз, были мне эпохальными: это тоска моих лет поднималась на кафедру, мне воплотив мой портрет: легконогого! Солнечный свет этих глаз из — за грусти, из муки, смеющийся муками мира: в глаза — мне!
— "Еси"!
И основа, мне скрытая, воли — раскрылась: вошел образ лика души моей!
Собственно же говоря, — я увидел: себя, мной поволенного (идеалы, которые строили мы, — мы это: в будущем!); вот, встав на кафедру в пяти шагах от меня, стал он "БЛИЖНИМ". |