– Не знаю, так ли я поступил. Теперь вот мучаюсь. Что сказал бы Наставник? Я тысячу раз думал об этом и сейчас все думаю, что одна эта минута перечеркнула те десять лет, что я не расставался с Наставником, и ошибка эта будет стоить мне спасения души. Иногда…
Он замолчал, и Карлик услышал, что Антония и Асунсьон плачут, на этот раз вместе: только одна рыдает и голосит, а другая приглушенно всхлипывает, точно икает.
– Что «иногда»? – спросил Виланова.
– Иногда вот мне кажется, что Всевышний, или Господь наш Иисус, или Пречистая Дева сотворили чудо, спасли меня от смерти для того только, чтобы я всю жизнь платил за эту минуту. Не знаю. Опять я ничего не знаю. Как все было ясно в Бело-Монте: день – это день, ночь – это ночь. Все было ясно до той минуты, пока я не начал стрелять в невинных и в Блаженненького. Теперь опять все смутно, зыбко, трудно.
Он вздохнул и снова замолчал, слушая, как оплакивают Антония и Асунсьон невинных, которым жагунсо послали легкую смерть.
– И еще я сомневаюсь: может, Господь хотел, чтоб они, претерпев муки, попали в рай?
«Почему я весь мокрый? – думал меж тем Карлик. – Пот с меня льет? Или это кровь? Это жизнь из меня выходит». Капли ползли у него по лбу, скатывались по бровям и ресницам, заливали глаза, но он все равно чувствовал, как леденеет все внутри. Журема то и дело отирала ему лицо.
– А что было потом? – услышал он голос репортера. – После того как Жоан Апостол, вы и все остальные…
Он осекся, а сестры Виланова, замолчавшие было, снова заплакали.
– Что было потом? – переспросил Антонио Огневик. – Потом республиканцы решили, что стреляем мы в них, и разъярились оттого, что лишаются добычи, которую уже считали своей. – Он помедлил, голос его задрожал. – «Предатели! – закричали. – Вы нарушили перемирие, вы нам за это заплатите!» Ну, и бросились на нас со всех сторон. Их тысячи были. Счастье, что так получилось.
– Счастье? – переспросил Антонио Виланова.
А Карлик понял сразу. Да, счастье, потому что можно было снова открыть огонь по толпе людей в мундирах, с винтовками и факелами и не стрелять в невинных, убивая их, чтобы спасти от позора. Карлик понял это сразу и сразу же воочию увидел все, как ни томили его лихорадка и озноб: увидел жагунсо, которые потирали покрытые волдырями и ожогами руки, радуясь, что опять перед ними оказался настоящий враг – определенный, несомненный, ненавистный. Он въяве увидел, с какой яростью бросились на них солдаты, убивая все, что еще было живо, сжигая все, что еще не горело.
– А я уверена, что он и тогда не плакал, – сказал женский голос, Карлик не знал, кому он принадлежит– жене Антонио или жене Онорио. – Могу представить плачущими и Жоана Большого, и падре Жоакина, когда они били из ружей по невинным. Но он? Неужто и он тоже плакал?
– Ясное дело, плакал, – прошептал Огневик. – Хоть сам я этого и не видел.
– Никто и никогда не видел, чтоб Жоан Апостол плакал, – произнес тот же голос.
– Ты всегда его недолюбливала, – раздраженно буркнул старший Виланова, и Карлик только сейчас догадался, что голос этот принадлежит его жене, Антонии.
– Верно, – с неприкрытой злобой ответила та. – А теперь особенно. Теперь я знаю, что окончил он свои дни не Апостолом, а Сатаной. Он убивал, чтобы убивать, грабил, чтобы грабить, и радовался, когда мог причинить людям страдание.
Повисло молчание – такое густое и плотное, что его, казалось, можно потрогать. Карлик почувствовал, что репортер испугался.
– Антония, – медленно заговорил старший Виланова, – никогда больше не повторяй того, что ты сказала сейчас. |