|
— Знаете ли вы… — Прыгнувший на сцену Салунди двинул актеру кулаком в зубы… — Послушайте, я свободный человек и могу говорить, что хочу… — попытался сказать он, но Салунди навернул ему вторично, после чего актер рухнул.
Марре почувствовала, как что-то сдавило ей горло. По телу пробежала отвратительная дрожь.
— Тебе плохо? — спросила склонившаяся над ней мать. Марре сказала, что хочет домой. — Ну и звери, — сказала мать с омерзением, и Марре увидела, как двое мужчин, заломив актеру руки за спину, выволокли его из зала.
У Марре кружилась голова, ей показалось, что прошло ужасно много времени с того момента, когда, надев пальто, она добрела до машины, и все это время в ушах у нее гудели голоса, поносящие актера; отвратительные слова перемежались с заботливыми, обеспокоенными, жалостливыми, наконец Марре оказалась в машине, дверца была открыта, и мать с отцом препирались, кому вести машину. Отец без конца твердил, что он вообще не пил, а мать не верила. В конце концов за руль села мать, и отец с издевкой произнес:
— Даже корова и та лучше тебя водит машину.
В небе стояла голубовато-белая луна. Марре спрятала лицо в енотовый воротник и почувствовала резкий запах. Почему этот воротник вдруг стал пахнуть? Она не знала, что и думать. Длинный ворс щекотал губы и нос — все было как обычно, только воротник стал пахнуть. Это что — запах зверя? Машина резко рванула с места.
— Черт, такую дуру, как ты, надо поискать, — грубо сказал отец.
Теперь они заставят меня полоть грядки, подумала Марре. Это было странное чувство: с детства ей запомнилось, что когда мать с отцом ссорились, ее посылали полоть грядки. Возможно, на самом деле раз или два так было, но память запечатлела это как многократное действие, она приседала на корточки у грядки с огурцами и пропалывала крошечные зеленые растения, стараясь ухватить крапиву поближе к корню, чтобы она не обжигала, но крапива все равно жалила ее, а из дома неслись громкие крики.
Неподвижная луна все время плыла по небу, прыгала в верхушках елей, порой совсем исчезала, но колдовской ее свет оставался. Забавно, что этот Кюльванд такой застенчивый, подумала Марре, однако как это несносно, что он собирается ко мне завтра в гости. Если он хочет поговорить со мной, мог сделать это уже сегодня, вместо того чтобы торчать в одиночестве за столом. Перед ее глазами промелькнул весь сегодняшний день: отвратительный, увлекательный, дурацкий день. День, которого она с таким волнением ждала. Когда накануне вечером она ходила по залу и разглядывала висящие на стенах картины, она чувствовала необъяснимую гордость, а может, и счастье — картины словно были написаны не ею, они казались гораздо представительнее, законченнее, изящнее. Но когда она вернулась домой, ей захотелось лишь одного: чтобы не было завтрашнего дня. Она не понимала, почему за такой короткий промежуток времени ее впечатление от выставки в корне изменилось — каким-то жалким, неумелым, беспомощным было все то, что висело на стенах Дома культуры. Но Вилве все давила и давила на нее, мол, никакого отбора, она уступила — и вот результат налицо… Она вздохнула: надо было отложить выставку на осень, но Оскар хотел, чтобы… Она еще раз вздохнула, потерла пальцами виски: она словно игрушка в их руках. Ну а кто я на самом деле? Она страшилась ответить себе на этот вопрос.
Ей снова захотелось плакать, как и после открытия выставки, потому что она представляла себе все иначе. (На что она рассчитывала?) Она плакала, она была почти в истерике, ее трясло, слезы все текли и текли, и родители по очереди подходили к запертой двери, умоляли ее, волновались, сердились и наконец впали в панику, когда она заявила, что не пойдет на банкет. Неожиданно слезы иссякли, и ее охватило тупое безразличие. Когда она открыла дверь и мать увидела ее красные заплаканные глаза, то, в свою очередь, тоже расплакалась:
— Что с тобой? Тебя кто-нибудь обидел?
Никто ее ничем не обидел. |