Она тоже была очарована Лючией, ее восторгами, непосредственностью и веселостью. Когда мы плыли обратно и я вместе с Лючией сидел напротив них, дед взял бабушку за руку, — это было единственное проявление нежности, которое мне довелось наблюдать между ними. И сегодня я спрашиваю себя: может быть, они всегда мечтали о дочери, а может быть, дочь у них и была, а они ее потеряли? В ту пору я был просто-напросто счастлив, день, проведенный на острове, был прекрасен, вечер на озере был прекрасен, дедушка с бабушкой любили нас и любили друг друга, а Лючия тоже держала меня за руку.
Был ли я в нее влюблен? В любви я смыслил так же мало, как и в ревности. Я радовался встречам с Лючией, скучал по ней, расстраивался из-за несостоявшихся встреч. Был счастлив, если была счастлива она, был несчастен, если она была несчастна, а еще больше — если она злилась. Она могла рассердиться в одну секунду. Если что-то у нее не получалось, если я не понимал ее или она не понимала меня, если я не был к ней столь внимателен, как она этого ожидала. Очень часто она сердилась на меня совсем несправедливо, однако спорить с ней о справедливости было бесполезно из-за языкового барьера, хотя я правильно переделал латинское iustitia в итальянское giustizia. Думаю, что Лючии дискуссии о справедливости все равно были бы неинтересны. Я научился принимать ее веселость и раздражение как перемену погоды, с которой ведь не поспоришь, а только воспринимаешь ее либо как радостную, либо как грустную.
Мы очень редко оставались наедине друг с другом. Лючия раскладывала со своей бабушкой пасьянсы и вышивала, массировала ей голову и растирала ступни, слушала рассказы старушки.
«Если уж она меня не понимает, то пускай хотя бы послушает», — говорила ее двоюродная бабушка моей бабушке, напрасно пытавшейся встать на сторону Лючии. Лючии хотелось как можно чаще участвовать во всем, чем были заняты мы с дедом, — в прогулках, походах и вылазках, в работе в саду. Однажды мы даже взяли ее собирать лошадиные яблоки. Иногда мы сидели в нашем жилище, которое с помощью деда устроили на ветвях яблони. Правда, как всегда бывает, само обустройство жилища было намного интереснее, чем игры уже в готовом домике, а кроме того, незнание языка доставляло нам меньше неудобств, когда мы вместе что-то делали. Когда каникулы подошли к концу, мы даже не обменялись адресами. Какой нам от них прок?
А еще я совершенно не понимал, что такое красота. Живость и подвижность Лючии, ее внимание, ее интерес, ее танцующие локоны, глаза, взор, губы, смех, брызжущий и захлебывающийся, веселье, серьезность, слезы — все это было слито воедино, и я не мог разложить это единство на отдельные части, на ее характер, поведение и внешний вид. Вот только складочки на лбу у Лючии оказывали на меня особое воздействие. Лоб над левой бровью был у нее совершенно гладким, и вдруг на нем появлялась милая ямочка. Эта ямочка выражала беспомощность, растерянность, разочарование и печаль. Меня эта ямочка очень трогала, ведь она словно обращалась ко мне, когда сама Лючия не хотела или не могла со мной говорить. Эта ямочка появлялась, радуя меня и тогда, когда Лючия злилась, пусть ее раздражение и расстраивало меня и я вовсю старался не разозлить ее еще больше, обнаружив свое веселье.
Когда я несколько лет спустя влюбился в свою одноклассницу, я уже понимал, что такое красота, любовь и ревность, и за теми переживаниями, которые у меня при этом возникли, совсем затерялся тот опыт бессознательной любви, которую я испытал к Лючии. У меня было такое чувство, что я влюбился впервые. Я даже позабыл про подарок, который Лючия преподнесла мне на прощание.
Утром, накануне своего отъезда, она зашла к нам — мы были в саду, и она по привычке принялась было помогать. Она прощалась с садом, с моими дедушкой и бабушкой; весь день ей предстояло провести со своей двоюродной бабушкой, а наутро времени останется разве что на короткое прощание. Я проводил ее до дома, и она показала мне на дверь в подвал, расположенную со стороны сада: «Приходи сюда в шесть часов, я открою». |