|
– Что с вами? Кружится голова?
– Не знаю, – пробормотал он невнятно. – Что-то устал… Бульончику бы сейчас и в постель…
С тех пор он так и спит – а я ничего лучшего и не желаю. Он спит. Проснётся – поест, попьёт, спросит, который час… и снова засыпает. Я написала Рено:
«Марсель доставил нам удовольствие, заехал в Казамену. Только не беспокойтесь, дорогой мой: у него всё в порядке, он ведёт весьма спокойный образ жизни и не нуждается в деньгах…»
И это истинная правда: Марсель утрёт нос любой ханже. Сначала меня, правда, обеспокоил его летаргический сон, и я попросила приехать врача из ближайшего городка папашу Лебона. Не прекращавшего стенать задыхающегося толстяка втащили в экипаже на вершину нашего ужасного холма, он поведал мне про все свои болезни, астму, стеснения в груди, катары, и я тут же вынуждена была поддержать его угасающие силы грогом. Удовольствовавшись этим, он снизошёл наконец до осмотра больного: пощупал пульс, посмотрел язык, обследовал нежную кожу моего пасынка и задумчиво произнёс:
– А не возрастная ли это лихорадка? Замечательный диагноз стоил мне десять франков, но я о них не жалею.
Трижды в день, как часы, я поднимаюсь на второй, и последний в доме, этаж, прохожу по коридору, пахнущему чердаком, стучусь и распахиваю дверь, не дожидаясь ответа. Марсель неизменно в постели, занавески плотно задвинуты. Мне видно лишь белое пятно лица с прядью слишком длинных белокурых волос на лбу да тёплую, вялую руку, свесившуюся из рукава небесно-голубой пижамы, распахнутой на груди…
Если он спит, я ставлю чашку с бульоном и ухожу, даже не стараясь приглушить шаги.
Но иногда он со стоном зевает, мычит что-то невразумительное, и тогда я соглашаюсь на минутку задержаться.
– Это вы… или… кто?..
– Да, это я.
– А, это вы, Клодина… Который час?
– Без четверти.
– Уже! Ну я и соснул! Умираю как спать хочется. Что это вы там принесли?
– Желе из смородины и куриное крылышко.
– Неплохо, неплохо… Но сначала попить бы чего-нибудь горяченького. Спасибо. У Анни всё в порядке? Извинитесь за меня… Какое сегодня?
– Семнадцатое.
– Вы страшно добры. Спокойной ночи, Клодина.
И я спускаюсь, забывая на несколько часов об обязанностях мачехи. Здорово, ничего не скажешь: Рено в холодильнике, а этот в летаргии! Нет, небу решительно не было угодно оделить меня душой сестры милосердия. Больные нагоняют на меня тоску и раздражают, а дети выводят из себя… Прелестный у меня характер! В наказание Бог должен был бы прицепить к моему подолу дюжину детишек, которым нужно вытирать носы и завязывать шнурки, которых нужно причёсывать…
Но ребёнок и я! Да я не знаю, с какого бока к нему подойти! Если б мне всё же пришлось рожать, то у меня появился бы зверёныш, лохматый, полосатый, с мягкими лапками и острыми когтями, и ушки как надо, и глазки продолговатые, как у мамы… И Босток бы нас озолотил.
Ну и досталось же нашей малютке Анни! С тех пор как приехал Марсель, ко мне невозможно подступиться. Если заговариваю с ней, то только чтобы позлить или унизить, – впрочем, ей мои выходки втайне даже доставляют удовольствие. Я всё больше склоняюсь к мысли, что этой лжебеглянке самое место в каком-нибудь краю, где женщину вместе с собаками впрягают в повозку, пока мужчина налегке распевает песни, восхваляющие любовь, месть и узорчатые клинки…
По вечерам она вышивает или читает. Я читаю или играю с пламенем (теперь снова похолодало), великолепным пламенем, пожирающим яблоневые поленья, еловые шишки, сучья, которые подрезали весной: целые вязанки веток абрикоса, связки побегов сирени… Я ворошу поленья, раздуваю угли покрытыми мартеновским лаком мехами (они потихоньку облупливаются), я выбираю дрова в сундуке, как выбирают любимые книги: достаю только раздвоенные, чудовищные – в печке они не лежат, а стоят, опираясь на обрубки-рога… И при этом недовольно молчу, словно пленница. |