Изменить размер шрифта - +
Тоби-Пёс, ко мне! Давай поиграем в ту жестокую игру, которую я придумала для нас двоих год назад, когда ушёл тот, кого я звала «твоим папой». Я спрашивала тебя вслух: «Где папа?» И твоя сокрушённая нежность, которой ведома непоправимость утраты, взрывалась пронзительными жалобами, крупными слезинками, дрожащими в прекрасных жабьих глазах… Ну, отвечай: «Где папа?» Ты колеблешься, раздуваешь нос и тихонько неуверенно скулишь… Скоро ты совсем перестанешь плакать… Забудешь…

А я, видевшая, как он умирал, я забуду? Неужели забуду, какая страшная неподвижность сковала его перед смертью? И отрешённый взгляд уставших жить, уверенных в близкой смерти глаз, а главное – руки, женственные руки, которые паралич милосердно заставил онеметь в привычной позе: правая полусжата, будто сжимает невидимое перо, на левой, элегантной, праздной, отставлен мизинец?.. Неужели уйдёт из моей памяти тот чёрный день, когда скованное, почти уже мёртвое тело того, кого я любила, продолжало почти неуловимо борьбу – беспомощное трепыхание приклеившейся мухи? Я напрягала мышцы, сжимала кулаки и настолько забылась, что попросила врача: «Умоляю, дайте ему что-нибудь, пусть умрёт поскорее».

И лишь потрясённый взгляд добряка вернул меня к действительности…

А!.. Вот и моя верная летучая мышь! Каждый вечер я сижу на этом камне, и каждый вечер она пролетает всё ниже и ниже, почти касаясь моих волос… Она ныряет, пронзительно скрипит, снова взлетает, цепляется за что-то невидимое, а когда я встаю, чтобы разглядеть её, – касается моего плеча.

Выгнутая спинка трётся о мои ноги, то уйдёт, то вернётся и снова приласкается… Где-то у самой земли раздаётся ласковое урчание и оборачивается толстой полосатой кошкой – это вечернее приветствие Перонель… Кажется, что сейчас легко разглядеть её самоё под негустой, почти прозрачной в сумерках шубкой, как серую креветку в морской воде… Несущая успокоение ночь сжимает возле меня дружественный круг моих домашних зверей и тех, которых я не вижу, но чьи шаги слышу в темноте: топ-топ – это к нам забрёл ёж, от капусты к розовому кусту, от розы к корзине с очистками… шорох гравия, словно кто-то приволакивает ногу, – это медленная поступь древней жабы, здоровенной, толстой, что живёт под обломками рухнувшей стены. Тоби её боится, а вот задира Перонель нет-нет и царапнет когтистой лапкой бородавчатую спину… На олеандре машет крыльями бражник, прицепившись к цветку развёрнутым хоботком, словно привязанный тонкой медной проволочкой. Он так отчаянно работает крылышками, что кажется прозрачной тенью самого себя… Ушли в прошлое те времена, когда я бы не устояла, схватила бабочку, зажала в руке её трепетный полёт и понесла подальше от лампы, чтобы полюбоваться фосфоресцирующим светом её глаз… Теперь я научилась жалеть, я хочу, чтобы растения и доверчивые звери жили вокруг меня на свободе…

Далёкий автомобильный гудок нарушает нашу тишину, Тоби-Пёс и Перонель поднимают уши… Я успокаиваю их: «Они уехали…» Да, конечно, уехали! Марта сейчас вещает из-под густой вуали. Она пожимает круглыми плечами: «Ох уж мне это великое горе! Вы только посмотрите на Клодину!.. Она и думать о нём забыла, цветёт и пахнет… У деревни свои прелести… Встречается с каким-нибудь втихаря…» Анни протестует, чувствуя с возмущением, как и у неё закрадывается подозрение, она возмущена, но готова понять и простить, как роднящую меня с ней, мою слабость… Подозрение проникает в неё вместе со сгущающейся темнотой, и она находит в нём удовольствие, она вспоминает, как холодно говорила я о могиле Рено, и ищет в моём саду среди буйной зелени без цветов гибкий силуэт юного садовника… «Свежая плоть… Упаси вас судьба, Клодина, от самого страшного искушения!..»– так она говорила…

А я не боюсь никого, даже самоё себя! Искушение, говорите? И его я знаю.

Быстрый переход