Остальное известно.
Теперь нас караулили так, что всякая возможность побега исключалась. Решение нашей судьбы не могло быть ни долгим, ни вызывающим сомнение — нам осталось только, как говорится, писать прощальные письма родным!
Прежде всего я осмотрел комнату, служившую нам тюрьмой. Она занимала половину нижнего этажа невысокого дома. Два окна, одно против другого, выходили переднее — на улицу, заднее — во двор.
Из этого самого дома мы, несомненно, выйдем только сопровожденными на смертную казнь.
И долго ждать нам не придется, ни господину Жану, над которым тяготело двойное обвинение — в оскорблении действием офицера и в дезертирстве в военное время, ни мне, обвиняемом в сообщничестве и, вероятно, в шпионаже, из-за того что я француз.
Я услышал, как господин Жан прошептал:
— Теперь это уже конец!
Я ничего не ответил. Признаюсь, моя уверенность в себе сильно пошатнулась, положение казалось отчаянным.
— Да, это конец! — повторил господин Жан. — Но все это не важно, если моя мать, если Марта, если все те, кого мы любим, окажутся в безопасности! Однако что будет с ними без нас? Неужто они еще в деревне, в руках австрийцев?
Фактически, если предположить, что их не увели оттуда, нас с ними разделяло очень малое расстояние. Между Лакруа-о-Буа и Лонгве — не более чем полторы мили. Только бы весть о нашем аресте не дошла до них!
Именно об этом я все время думал, именно этого я страшился более всего. Это явилось бы смертельным ударом для госпожи Келлер. Да! Я даже начинал уже желать, чтобы австрийцы увели их к своим аванпостам по другую сторону Аргонского леса. Но госпожа Келлер была почти нетранспортабельна, и если ее заставят отправиться в дорогу, если за ней не будет ухода…
Прошла ночь, не принесшая никаких перемен в нашем положении. Какие грустные мысли приходят в голову, когда близка смерть! В одно мгновение перед вашими глазами проходит вся жизнь!
Надо еще добавить, что нас очень мучил голод, поскольку в течение двух дней мы питались одними каштанами. Никто даже и не подумал принести нам поесть. Черт побери! Мы стоили этому мерзавцу Буху тысячу флоринов, за эту цену он мог бы и покормить нас!
Правда, мы его больше не видели. Он конечно же отправился известить пруссаков о нашей поимке. Тут я подумал, что на это потребуется время. Караулят нас австрийцы, но произнести нам приговор должны пруссаки. Либо они придут в Лонгве, либо мы будем доставлены в их штаб-квартиру. Это повлечет за собой всякие задержки, если только не случится приказа казнить нас в Лонгве. Но как бы там ни было, морить голодом нас не следовало.
Утром, около 7 часов, дверь распахнулась. Маркитант в длинной блузе принес миску супа — какую-то воду, или почти воду, вместо бульона с накрошенным туда хлебом. Качество здесь заменялось количеством. Но мы не могли привередничать, а я был так голоден, что в мгновение ока проглотил и эту жалкую похлебку.
Мне хотелось порасспросить маркитанта, узнать от него, что делается в Лонгве и особенно в Лакруа-о-Буа, нет ли разговоров о приближении пруссаков, намереваются ли они взять это ущелье, чтобы пройти через Аргонский лес, наконец — каково общее положение дел. Но я недостаточно хорошо знал немецкий язык, чтобы меня понимали и чтобы понимать самому. А господин Жан, погруженный в свои мысли, хранил молчание. Да я бы и не позволил себе отвлечь его. Так что поговорить с этим человеком не удалось.
В то утро не произошло ничего нового. За нами зорко следили. Однако нам разрешили совершить прогулку по маленькому дворику, где нас, больше с любопытством, чем с приязнью, надо думать, разглядывали австрийцы. Я старался бодриться перед ними. А потому ходил, засунув руки в карманы и насвистывая самые бодрые марши Королевского пикардийского.
«Свисти, свисти, бедный дрозд в клетке!. |