Изменить размер шрифта - +
Однако удивление его было особое: будто удивился он догадливости невзрачной девицы. И промолчал, не стал оправдываться. И победил по обыкновению – отстала девица, оробев от собственной непревзойденной дерзости…

Дался же мне Юра Мареев! Речь вовсе и не о нем. Речь я веду о бледной звезде, открывшейся мне, пятилетнему, в подземной заводи. И не думаю, до сих пор не думаю, что видел я утопшую звезду во сне, в первом наплыве подступающей болезни, по-дурному разомлев на скамеечке у пруда.

Не помню сейчас, но предполагаю (если, конечно же, не сон то был, не бредовое видение), что кружил я по парку, уж давно исхоженному, изученному мною вдоль и поперек, до последней дорожки, до последнего замшелого пенька, до последних «черт и рез» на скамейках. Кружил я в окрестностях пруда в поисках улиток, так уж пожелалось отчего-то, и, забредши в высокий кустарник, оказался, внезапно съехав по скользкой траве, в неглубоком провале – просела почва меж корней. Сбоку обсыпалось, и обнажились кирпичи старой кладки стеночкой, а в стеночке пролом. Не усомнившись, протиснулся, ухнул неглубоко вниз, а там – черная стоячая вода. В воде – она, бледно светится, звезда моя неживая. Я напуган был – небо под ногами и, сам не свой, уж как-то там, без памяти, выбрался.

Днем немоглось, а к вечеру подступило ко мне лихорадье, затем тяжелый плавкий жар, и много что открылось мне, привиделось в расплаве болезни, растекшемся по глазному дну. Болезнь изгоняли инъекциями пенициллина, которым тогда лечили от воспаления легких, – такой диагноз был мне поставлен. Через две недели, слаб, но в полной памяти, смаковал я, перебирал в уме новые знания, подаренные мне, не сомневался тогда, бледной подземной звездой.

Так, знал я теперь, что по берегам Студенца, широкого ручья с живой водой, волхвовали древние и питали Студенец живою человеческой кровью, чтоб не иссяк и не утратил целебную силу. Студенец принял много крови и за кровожадность был наказан, на века запечатан под землей, чтобы очистился. Поток искали столетиями, необычайно долго памятуя о его волшебной всеисцеляющей силе, лазали, рыли норы, бродили в открывающихся вдруг – как это случается временами в Москве – провалах, подземельях. И пропадали. Так пропал и кто-то из «людей» князей Гагариных, когда разбивались в имении сады, так сгинул лет сто пятьдесят назад некий кладбищенский землекоп, отыскавший лаз. И с тех пор, насколько известно, зареклись лазать, да и засыпали нору. И никто заживо не видел той воды.

А я вот видел и познал. И поток теперь не поток, свидетельствую я, а заводь, невесть чем из страшных глубин питаемая, чаша с черной неподвижной водой, с бледной светящейся сущностью на дне.

Мамахен меня холодно, как она замечательно умела, отчитала за ложь, когда осмелился я рассказать, о чем таком после болезни задумываюсь надолго, отчитала за то, что без спросу рылся в ее драгоценных книгах и альбомах и понабрался сказок. За то, что замариновал сказки в своей всегдашней неотступной, врожденной, меланхолии. Но тогда я был уверен, что видел, а не вычитал. Потом, с годами, обретая мало помалу книжное знание, – усомнился, потом забыл. А сейчас вот она, бледная, здесь, вновь вижу ее, но наверху, а не под ногами. То ли отпущен в небо из подземелья прощеный дух ради благого развоплощения, то ли оттого она там, что мир перевернулся и канул. И скорее второе, чем первое, думается мне.

…Кто, однако же, ходит по инею в тапках, будь хоть трижды светопреставление?! Невероятно дорогие итальянские тапки ручной работы испортил и ноги промочил. Но – ладно. Новый апокриф стоит простуды. Спешу увековечить, следуя дурной своей склонности.

И еще, еще…

Все же еще о Юрии Алексеевиче. Вот ведь клякса какая, опять о нем! Вот я подумал, а будь он и впрямь из князей Гагариных… Впрочем, пусть и не впрямь, но довольно и меткого прозвища – слово-то назывное весомо.

Быстрый переход