|
По танкам бьем, значит, бронебойно-зажигательными. А в спокойное время — дежурим по очереди: ночью, как приказано, я у ружья сижу, а днем — вы. Вот и все наши дела.
«Ночью ему приказано, а днем мне — с болезненной подозрительностью подумал Канунников. — Не доверяют, очевидно, может, даже боятся, что сбегу».
Эта мысль окончательно сломила Канунникова. Сославшись на усталость, он отказался от ужина и забрался в узкую и тесную нору, которую Аверин именовал щелью. Только здесь, в душном, с запахом гнили и табачного дыма подземелье он почувствовал облегчение. Он улегся на толстом слое соломы, блаженно протянул ноги и обессиленно закрыл глаза. На мгновение ему показалось, что он не в тесной вонючей яме в километре от страшной линии, именуемой передним краем, а в своей уютной и красивой московской квартире, где беззаботно и весело пронеслась вся его тридцатилетняя жизнь. Но это ощущение длилось всего мгновение, и оно же с еще большей яркостью осветило весь ужас свершившегося. Возбужденная, горячечная память один за другим воскрешала позорные и унизительные моменты последнего полугодия его жизни. Раньше, во время следствия, а затем и на суде, он думал только о том, как бы скрасить, загладить, показать в более выгодном для себя свете все, что он натворил, будучи заместителем начальника главка, не знающим удержу, сильным, властным и разгульным мужчиной. Теперь же, когда все это осталось позади, а следствие и суд так и не смогли вскрыть всех его проделок, он думал уже не об ответственности, а о том, как бы скорее и легче перенести это унизительное положение осужденного и опять стать сильным и независимым, всеми уважаемым, как прежде, Владимиром Канунниковым. Он и до этого, убежденный юристом и матерью, в отправке на фронт видел единственную возможность своего спасения. С ужасом думал он об исправительно-трудовых лагерях, о Дальнем Севере, о жизни в окружении уголовников. Фронт же хоть и был более опасным местом, где могли ранить, искалечить и даже убить, но зато это место было не позорное, а почетное, и находились там не уголовники, а самые сильные, смелые, честные и душевные люди, завоевать расположение которых Канунников рассчитывал с помощью обаяния, ума и грамотности. А эти достоинства, как он считал, были у него неотразимы.
Эти блаженные мысли убаюкали его взбудораженный мозг и утомленное тело в первую фронтовую ночь.
Проснулся Канунников от нестерпимого холода. Все тело словно одеревенело, в груди мелко дрожало, руки и ноги скрючила судорога. Пытаясь согреться, он с головой укрылся шинелью, обернул ноги ватной телогрейкой, глубже зарылся в солому, но обжигающий холод не признавал, казалось, никаких преград. Потеряв терпение, Канунников рванулся, больно ударился затылком о бревно потолка и, совсем отупев от боли, выскочил из норы.
Вокруг была кромешная тьма. Откуда-то снизу шквалами налетал колючий ветер. Не то снег, не то песок остро ударял в лицо, и Канунников нырнул обратно в щель. Он по-детски поджал ноги, закутался в шинель, весь съежился, но и от этого не стало теплее. Владимир прижался к стене щели, шевелил непослушными пальцами и вдруг вздрогнул от страшного, совсем близкого обвального грохота. Не успел опомниться, как грохот повторился и от сотрясения качнулась земля.
«Бомбежка, обстрел, взрывы», — лихорадочно соображал он, ожидая нового удара. Невыносимо томительно тянулось время. От напряжения ломило голову, звонко стучало в висках, холодный пот оросил лицо и руки. Прошла, казалось, целая вечность, а нового удара все не было.
Натянув шинель и ушанку, Канунников робко выглянул из щели. Стало светлее, и совсем рядом, возле площадки для ружья, прояснилась сгорбленная фигура Аверина.
— Холод-то, а? Ну и холодище! — подойдя к нему, онемевшими губами прошептал Канунников.
— Да, прохладно, — не поворачивая головы и все так же глядя куда-то в сторону, ответил Аверин. |