Ну? Вставай, покажись.
— Да пошел ты!
— Неразумно, красавица, неразумно. А я уж думал, что мы поговорим с тобой о любви и поэзии.
— Прекратите паясничать! Вам не стыдно?
— Мне? Нисколько. В этих местах меня знают как Диогена. И это так. Я — свободен.
Аля только крепче стиснула зубы: вот что непереносимо в словоблудствующих интеллектуалах, так это то, что, живи они как угодно подло, бездарно, развратно, — всегда придумывают себе принципы, по которым якобы жили, а не существовали.
Непременно высокие, значимые, овеянные ореолом истории. Такие, попадая в полное дерьмо, вместо того чтобы выбраться или хотя бы прибраться, умудряются в нем комфортно устроиться, и не просто устроиться: подводят теоретическую базу.
Козлы. И этот — козел. Самый натуральный.
Но разговор стоило поддержать: нужно же как-то выпутываться!
— Свобода есть осознанная необходимость, — процитировала девушка Маркса.
— Вот как? — поднял брови Диоген. — А ты не простая путанка и не бродяжка.
— Зато о вас этого не скажешь.
— Зря. Маркс был дурак. Свобода только тогда свобода, когда она свободна ото всего, и от необходимости тоже. Это — воля. — Диоген прищурился, уголки губ язвительно и чуть обиженно опустились. — Моя воля.
— Пусть так. Но, дорогой Диоген, я не загораживаю вам солнце? Может быть, я сначала все-таки оденусь?
— Иронизируешь? Гордячка? Видишь ли, девка… Да, ты красива, поразительно хороша, но гордыня есть самый страшный из смертных грехов: красоту ты получила просто так, в этом нет твоей заслуги, но ты… ты презираешь нас! И нашего убогого Федю, и бедолагу Тухлого, и меня. А что ты о нас знаешь? Что ты знаешь о жизни каждого из нас, чтобы презирать?
«Да будьте вы хоть ирокезами, хоть австралопитеками, но мыться же нужно, хотя бы изредка!» — промелькнуло у Али, она чуть не произнесла эту фразу вслух, но вовремя остановилась. А вообще… Большинство людей относятся к бомжам, как к бродячим собакам: грязны, но безобидны. И стоит только замахнуться палкой, как такая псина, ссутулившись, потрусит прочь, повизгивая от жалости к себе. Но — не ночью и не в пустынном месте: тут стая становится наглой, опасной, жестокой. Ну надо же! Как ее угораздило забрести именно в такую пустошь?
А этот Диоген не так глуп, вернее, совсем не глуп: Аля часто ловила себя на том, что, увидев грязного и бесприютного бродягу, начинала про себя придумывать и его жизнь, и его несчастья, жалея бедолагу. Будто своих несчастий ей мало! Все, что сейчас произносил этот скверно пахнущий «златоуст», было бы правильно и, возможно, хорошо бы выглядело, если бы он стоял на трибуне ООН или Совета Европы; а когда он произносит монологи перед раздетой донага, скрючившейся от тревоги и стыда девчонкой, это… гнусность, вот что это.
— Может быть, мы стали тем, чем стали, чтобы освободиться от рабства, — продолжал вещать прибрежный Диоген, — от пут общества, от бесцельности существования, мы стали истинно свободными, перестав зависеть от ваших властей, ваших законов, вашей морали. И твоя гордыня есть гордыня рабыни, не желающей никакой свободы. Ну а раз так: ты будешь рабыней, нашей рабыней! Моей!
Аля оглянулась: нет, сбежать не удастся. Вахлак Федюня, по-утиному переваливаясь, уже спешит обратно, сжимая в лапе черствый батон и отгрызая от него немаленькие куски. Сбылась мечта идиота.
— Боишься?
— Что? — Аля повернула голову: местечковый Диоген стоял теперь рядом, нависая над ней.
— Ты боишься меня?
Девушка хотела ответить что-то резкое или просто рассмеяться в глаза, но… Запах давно немытого, заскорузлого тела чуть не вызвал у девушки приступ рвоты; конечно, она боялась этого человека, как боятся ползучую тварь, липкую и омерзительную. |