Волна омерзения судорогой прошла по мышцам, спина мгновенно покрылась гусиной кожей. Диоген понял по-своему.
— А ты невероятно чувственна, девка… — хрипло произнес он, и от этого хрипа ей стало не по себе: это было совсем не похоже даже на извращенную страсть. — А вот и наше обиталище, — по-царски повел рукой Диоген.
За грудой кое-как сложенных наподобие забора камней на четырех деревянных стойках громоздилось нечто вроде навеса из камыша. Аля разглядела три грязных лежака, чуть поодаль — остатки кострища. Над ним — украденный где-то татарский казан, в котором плескались остатки варева.
Мозг Али работал лихорадочно. Что ее ждет дальше? Что предпримет Диоген Валерьяныч, чтобы оставить ее здесь в этом логове? Сколько он намерен забавляться с нею? День, неделю, месяц? Чтобы оставить ее здесь и быть уверенным, что девушка не сбежит, Диоген должен ее сломать. Как? Изобьет? Вряд ли: не захочет портить новую «игрушку». Отдаст на потребу Тухлому или Федюне?
Возможно, но потом: власть, любая власть, ревнива и не желает ничем делиться. И Федюне на расправу тоже отдаст потом. Чтобы не нашел никто и никогда. От таких мыслей кожа снова пошла гусиным ознобом; невероятным усилием воли девушка заставила себя загнать страхи глубоко, в те тайные, черные закоулки души, в которые не каждый из живущих отваживается заглянуть за жизнь. Именно там у нее хранились воспоминания и о родителях, сгоревших в автомобиле, и обо всем том, что было пережито в детстве и совсем недавно.
Аля прикусила губу, лоб собрался морщинками; страхи отйшли, осталась одна задача, ясная, как июньский полдень: выбраться!
Собраться с духом — и бежать! Сейчас! Немедленно!
А Диоген Лампадович, видимо почувствовав себя совершенно дома среди камышовых изгородей, непринужденно сбросил халат и остался в измятых трусах цвета вареной моркови, расползающихся по ниткам от ветхости. Дряблое тело его было «украшено» рахитичным пузцом, а на груди «эротично» курчавились три седых волоска. «У кого бока крутые, как бы раздутые, — болтуны и пустословы; это соотносится с волами и лягушками», — неожиданно вспомнилось Але из Аристотеля.
Ну а запах шибанул такой, что она мгновенно поняла: стоит ей только приблизиться к этому умничающему рахитику, как ее непременно вывернет наизнанку от полного отвращения! И приказать себе она не сможет: природа мудра, запланировав в подсознании безусловное отторжение этаких особей мужеска пола: жизнь так защищается от воспроизводства на Божий свет дегенератов.
И тут у Али будто картинка вспыхнула разом! Она увидела всю жизнь этого колченогого субъекта: пропахшее луковым супом и грязными носками детство, с вечным подсчитыванием копеек и вечным же «нельзя», женитьба «по залету» не на той, что нравилась, а на той, что сама подлезла на пьяной вечеринке; орущие нелюбимые дети; разом разползшаяся жена, состоящая будто из трех частей — необъемного чрева, широкой, жирной спины и волосатой бородавки на щеке; тихое пьянство с умничавшими технарями, преферанс по копеечке, пугливые возвращения домой, побои, выросшие детки, презирающие нищего отца, гундения на власть, снова побои и, как результат, — пропахшая луковым супом и грязными носками жизнь!
И что? Жалеть теперь этого сбрендившего бедолагу? Кто заставлял его жить так, а не иначе? Партия и правительство? Демократы-реформаторы? Или он сам, боящийся жизни хуже смерти? Доведший свое от природы жалкое тело до состояния, при котором оно вызывает только отвращение и брезгливость! И каков был выход?
Только один: сбрендить! Мужичонка, Диоген Лаэртович, и сбрендил! Поплыл по фазе по шизушному типу, через пень колоду! Ну а в дураках кормить таких нынче — полный напряг, а ловить, если сбегут, — вообще никому не нужно! Вот и подорвали убогие, оба-трое! Причем один — смутный старикашка-пачкун, другой — жестокий дебил с разумом трехлетки и третий — одержимый комплексом власти, недобитый реформами, недолеченный в дурдоме совковый интеллигент!
Для нее стало вдруг ясно все — даже эта убогая камилавка на башке: когда-то от «Мастера и Маргариты» все эти интеллектуалы-маргиналы тащились, как удавы по пачке дуста! Вот мужчинка и вообразил себя, в придачу к Диогену Синопскому, еще и Мастером! Почему нет? Чтобы рассказать о том, как «в белом плаще с кровавым подбоем» шествует среди цветущих роз дворца одержимый головной болью и одиночеством прокуратор Иудеи Понтий Пилат, — это нужно постигнуть; на то, чтобы в тщеславном безумии возвести себя в Мастера, — не нужно ничего, кроме засаленной шапочки!
Мысли эти мелькнули скоро, как вспышка блица. |