Не то мне странно, что Маурилио и его потаскуха тебя обдурили, нет, я дивлюсь, как это ты при том, что все всегда видела в черном свете, вечно ожидала от нас самого худшего и во всех грехах нас подозревала, тут не вспомнила поговорку «Дети моих дочерей — мои внуки, а про детей моих сыновей мамашу ихнюю спроси». Однако убедить ее не удалось, сколько ни твердили ей, что зря она приняла мальца как своего, что Маурилио, ясное дело, ему не отец, а потому лучше всего снести его в приют — она ни в какую, уперлась — не сдвинешь, и переубедить ее — превыше сил человеческих. Как же это донья Тина бросит на произвол судьбы бедного ребенка, единственного своего внука, сына обожаемого Маурилио, который не может сам заботиться о нем, потому что, бедняга, очень уж слаб здоровьем! Да у нее язык не повернется отказать Маурилио, единственному, кто ради нее бросил школу, когда они переехали в Ла-Матосу, чтобы помогать ей содержать их гостиничку, тогда как вы, доченьки мои, обе-две, пошли по кривой дорожке, в проститутки пошли, обслуживать дальнобойщиков и работяг с сахарного завода. Иногда для разнообразия или когда была особенно не в духе, бабка припоминала и прочие их грехи, а поскольку Маурилио всегда был ее баловнем, любила повторять, что он принес себя в жертву ради того, чтобы дело не захирело, хотя это была чистая брехня, которую она самой себе твердила, внушая себе, что Маурилио любит ее, хотя в свое время этот остолоп и лоботряс бросил школу, поскольку любил только скандалы да драки и не вылезал из придорожных кафе, где целыми днями распевал песни под гитару — ее какой-то пьянчуга в свое время за неимением денег оставил в гостинице в залог, да так за ней и не вернулся — хотя играть Маурилио никто не учил: сам выучился, пока дергал за струны и прислушивался к извлекаемым звукам, присев в одиночестве под оливой во дворе, а еще наблюдая за молодыми музыкантами на городском празднике, вот и выучил мало-помалу несколько песен и даже принялся сочинять сам, выпевая под незамысловатую мелодию похабные куплеты, а потом явился к бабке и говорит, мол, донья Тина, он всегда к ней так обращался, ни матерью, ни мамочкой никогда не называл, только донья Тина, никак иначе, ну и вот, значит, сказал ей, так и так, донья Тина, я теперь музыкант, буду работать на трассе, не скучай и не жди, как заработаю сколько-нибудь — с тобой поделюсь, такой вот он был упорный малый, умел своего добиваться во что бы то ни стало, и стал играть по кафе и закусочным, и принимали его хорошо, потому что он был еще, в общем, совсем молоденький, и пьяным нравилось, что такой молокосос в сомбреро услаждает им слух, тем паче что к этому времени вошла в моду музыка с Севера, и это тоже всем приходилось по вкусу, потому что и Маурилио больше всего любил исполнять корридос, и даже одеваться стал, как принято на Севере, и во всем подражал тамошним ухваткам, он и на всех фотографиях стоит в джинсах, в остроносых сапогах, в сомбреро, надвинутом на самые брови, в одной руке — бутылка пива, во рту — сигаретка, а вокруг — бабы. Говорили, что молодящиеся дамы к нему так липли, не столько из-за музыки его, сколько из-за бесшабашной-лихой манеры, а он и вправду был настоящий оторва, и по этой причине ни в один ансамбль его не брали, а сам он не больно-то зарабатывал своим искусством: еле сводил концы с концами, так что никаких денег бабке посылать не мог, скорей даже наоборот — по-прежнему был он ей обузой, а она ему помогала, одалживала денег, которые эта скотина никогда не возвращал, да вдобавок без конца должна была лечить его, когда ему разбивали морду в бесчисленных пьяных драках, и даже в течение нескольких лет каждое божье воскресенье навещать его в тюрьме Пуэрто, куда он попал, когда по неизбывному своему злосчастью убил одного сеньора из Матакокуйте — убил из-за какой-то замужней лоханки, за которой вздумал, кобелина, ухлестывать. Лоханка не выдержала трепки, заданной ей ревнивым супругом, и все выболтала, Маурилио же несколько дней пил без просыпу, пока ему не сообщили, что в Вилье какой-то тип справлялся о нем, намереваясь переломать ему все кости за шашни с женой, и тогда Маурилио оторвался наконец от стола и высказался в том смысле, что лучше уж пусть плачут в твоем доме, чем в моем, оставил в надежных руках свою гитару и отправился в Вилью навстречу судьбе, а та оказалась к нему столь благосклонна, что старого рогача он встретил в туалете какого-то заведения, когда тот справлял малую нужду, и, не дав ему объясниться, достал из-за голенища неразлучную наваху и несколько раз ударил в спину, после чего очутился в тюрьме города Пуэрто по обвинению в предумышленном убийстве, обошедшемуся ему в девять лет заключения, и все эти девять лет донья Тина неукоснительно каждое воскресенье приезжала к нему в тюрьму, привозила ему «Рейли», и толику деньжат, и мыла, и кое-какой снеди, таща все это из Вильи в одиночку, потому что не хотела брать с собой ни Есению, ни других внучек, чтобы заключенные не кричали бы им всякую похабщину, а поскольку боялась сесть не на тот трамвай, то от автостанции до тюрьмы шла через весь Пуэрто пешком на свидание со своим сыночком, любимым и единственным, которого Господь ей сперва даровал, а потом вскоре и отнял, в расцвете, можно сказать, лет — и года еще не минуло, как Маурилио вышел из тюрьмы, где завелась в нем какая-то хвороба, стала грызть ему нутро, а бабушка говорила сперва, мол, ничего серьезного, просто он долго просидел взаперти, вот и сделался таким слабеньким и бледным, а тут еще потаскуха, с которой он давно жил, бросила его, к другому ушла. |