Изменить размер шрифта - +
Бабушка несколько лет расплачивалась за панихиду с поминками и за могилку, зарабатывая тем, что ездила на трехколеске продавать соки на автозаправке у въезда в Вилью. Даже когда заболела, все равно должна была на рассвете крутить педали, отправляясь на рынок, загружая кузов мешками с апельсинами, морковью, свеклой, мандаринами и манго по сезону, покуда Есения дома присматривала за младшими сестричками и малышом, который потом, когда вырос, стал тем самым несчастным бедолагой, кто сделал жизнь ее невыносимой: Есении-то, как самой старшей, приходилось в бабкино отсутствие брать на себя все бремя забот о двоюродных сестрах и брате, а потому и доставалось ей сильней всего, если что-то шло не так, как хотелось бабке, и отвечать приходилось за шалости и шкоды кузена, когда соседки жаловались, что негодный сорванец спер из лавки бутылку лимонада, что забрался к кому-то в дом и начисто подмел там все съестное, какое нашел, или вынес какие-то вещи или прикарманил деньги, и что подкарауливал и бил детей помладше, что взбрело ему однажды в голову поиграть со спичками, так что чуть не спалил он у Гверасов птичник с курами и прочей живностью, и в результате Есения без конца должна была за него краснеть и извиняться, за ущерб — платить, а вдобавок еще сдерживаться, видя, что бабка никогда не наказывает шкодника за проказы, учиненные в ее отсутствие, а выслушав длинный перечень прегрешений своего внука, всегда отвечает что-то вроде «да ладно, он же не со зла, дети вечно озоруют, на то они и дети, оставь уж его в покое, его отец тоже рос таким, а парень весь в него, парень — вылитый Маурилио», говорила бабка и говорила, между прочим, неправду, однако ей нравилось прикидываться дурой и твердить, что сын — ну, копия отца, и похожи они как две капли воды, хотя на самом деле общего меж ними была лишь врожденная порочность и тупость, а еще — что оба ластились к бабке, ластились и подольщались, и, растаяв, она в конце концов уступала и позволяла им делать что заблагорассудится, и мальчуган рос-рос да и вырос в дикого зверя, а известно ведь, что как волка ни корми, вот он и сбегал из дому порой даже в ночь-полночь, потому что бабка считала, что именно так и следует воспитывать будущего мужчину, который должен ничего не бояться, однако опять же это Есении приходилось ловить его, чтобы умывать, зашивать разодранную одежонку, выводить блох и клещей, подцепленных в горах, тащить его каждое утро в школу, давая затрещины и подзатыльники для вразумления, но, ясное дело, так, чтоб бабка не видела, только наедине, в те частые минуты, когда лопалось ее терпение, надоедало орать на него, и она хватала его за волосы, осыпала его хилое тельце пинками и тычками, а бывало, что и об стенку могла шибануть, перебарывая желание по той стенке его размазать, чтобы несносный мальчишка перестал наконец терзать ее и мучить, дразнить и изводить и называть ее прозвищем, полученным в детстве от бабки и ненавистным ей до дрожи, однако приклеившимся к ней намертво, не отдерешь, до того крепко, что вся деревня знала ее как Ящерку, благо была она уродливая, чернявая и тощая — ни дать ни взять ящерица-тетерете, только на двух ногах. Ящерка, ящерка, распевал этот сопляк на потеху людям, а те слушали его и смеялись, и что же было Есении делать, как не разбить ему рожу в кровь, чтоб заткнулся, придурок, или не ущипнуть его за что придется и злобно наслаждаться, чувствуя, как впиваются ногти в плоть мальчишки, и чувствовала облегчение, схожее с тем, какое получала, до крови расчесав комариный укус, да и мальчишка, похоже, тоже, потому что после взбучки он и сам успокаивался, и даже оставлял ее в покое, но стоило лишь бабке заметить у него царапины и синяки — за каждую Есения огребала вдвое: бабка стегала ее мокрой веревкой по заднице или по спине, порой даже и по лицу попадало, если, разиня, не успеешь заслониться ладонями, и стегала до тех пор, пока Есения не начинала скулить и молить, чтоб прекратила, чтоб простила, а иногда доставалось заодно и Пышке, и Крошке, и даже Колоде, хоть та всегда вела себя примерно, лучше всех, никогда не осмеливалась перечить бабушке, а сопляк этот стоял и смотрел, как та их хлещет и честит на все корки нахлебницами, дармоедками, от которых никакого проку, тварями и кричит, мол, хоть бы ваши шлюхи-матери забрали вас от меня наконец или вывели бы на панель, чтобы вы в колонии попали, пусть вас там лесбиянки изнасилуют палкой от швабы, мокрощелок, мразей, да, так вопила она, и несла порой полную околесицу, и понятно было, что она путает Есению с Негрой, а Крошку — с Бальби, и бранит их за то, в чем они ни сном ни духом, уверяет, что они по ночам норовят улизнуть из дому, чтобы запрыгнуть в машины к мужчинам — и все это из-за Пышки, будь она неладна, которая, как исполнилось ей пятнадцать, в самом деле начала потихоньку уматывать на танцульки в Матакокуйте в компании самой младшей из дочек Гверасов, а деньги на автобус и на входной билет она, дура жирная, тырила из бабкиного кошелька, до того невтерпеж ей было завести себе парня, и продолжалось это, пока бабка, однажды обнаружив, что Пышки в отличие от всех остальных в кровати нет, подняла нас, хлеща по чему попало, и отправила искать мерзавку по всей деревне и, не дай вам бог, мол, вернуться без нее, и мы волей-неволей пошли по Ла-Матосе из дома в дом, переполошив собак, будя людей, которые назавтра наверняка станут говорить, что Пышка в эту ночь простилась с девичеством, и уже очень скоро Есении пришлось чуть не на себе тащить Колоду и пинками подгонять Крошку, потому что та в силу нежного возраста очень хотела спать и хныкала, и так вот они проваландались до двух пополуночи, Пышку нигде не отыскали, домой идти побоялись и забрели во двор Гверасов, благо тамошние собаки знали их и кусать не стали, и каково же было их удивление, когда в курятнике, куда они направились, обнаружилась проклятая Пышка, которая, узнав, что бабушка в ярости и отправила сестер искать ее по всей деревне, тоже решила спрятаться тут.
Быстрый переход