Окна нашей с Кози спальни выходили в садик в переулке между домами, где мы с Кози сделали несколько грядок. В этом году у нас уродились салат и морковь, а еще брокколи (хотя Кози воротила от нее носик). Весной у нас вырос такой роскошный горох, что папа даже отщипывал иногда побеги для особенно изысканных цветочных композиций. Одним словом, что бы там ни творилось в мире, какая бы темная тень ни падала на наш город, я всегда находила странное утешение при мысли о том, что если ты сажаешь семя в землю и оно получает солнечный свет и воду, то из него что-нибудь точно вырастет.
Все эти годы наша квартира тоже была для нас отрадой и утешением. Когда папа впервые увидел ее и оценил ее удобное местоположение, он сразу понял, что она станет нашим домом. Его требования были простыми: солнечная сторона, чистота и балкон, где он мог пить кофе по утрам. Мы больше не могли наслаждаться запахом моря и слушать, как чайки кричат свои утренние приветствия; ничто не могло заменить нам Нормандию, и все же наше скромное парижское жилище было по-своему неповторимым и замечательным.
В те годы на улице Клер селились люди со скромным достатком. Но через двадцать лет ее популярность значительно выросла, и это сразу заметили немцы. После оккупации Парижа по соседству с нами поселились офицеры высокого ранга. И хотя пока еще не был выселен из своей квартиры ни один собственник-француз, без жилья остались многие семьи иммигрантов, в том числе жившие по соседству с нами поляки и евреи.
В мае я с ужасом наблюдала, как из дома напротив бесцеремонно выселяли семью с четырьмя детьми – маленьким мальчиком и тремя девочками, одна училась вместе с Кози. Я спешно отвела дочку в папин кабинет и включила радиоприемник, чтобы она не слышала, как падали на булыжную мостовую фарфоровые тарелки, стеклянная посуда и семейные реликвии, как разлетались их осколки. Мое сердце болезненно сжималось от истеричных криков матери, терявшей все, что она бережно хранила много лет. Никогда не забуду, как немецкий солдат, совсем молодой парень, вырвал из рук малыша его любимого медвежонка. Этого мальчугана, в твидовой шапочке и коротких штанишках, я иногда встречала на рынке с матерью и всегда играла с ним, говорила ему «ку-ку» и делала козу – мне нравилось, как он прятал личико за этого медвежонка, совсем как когда-то Кози.
От нашего клиента, жившего на верхнем этаже того дома, я узнала, что отца отправили поездом куда-то далеко в трудовой лагерь, про такие лагеря писали иностранные газеты, которые распространяли по городу отчаянно смелые люди из Сопротивления. Мать с детьми, кажется, отправили на другой конец города в еврейское гетто, где, как мы слышали, грязь и антисанитария. У нее были кроткие глаза, у матери. Я с болью в сердце думала сейчас о ней. Увидит ли она когда-нибудь мужа? Могу ли я или кто-нибудь еще чем-то ей помочь?
Зло расползалось по Парижу, подобно раковой опухоли. И хотя еще были силы жить дальше – посылать утром детей в школу, напевать любимую мелодию, крутя педали велосипеда, печь хлеб, играть на пианино, собирать из цветов букеты и бутоньерки, возвращаться домой к комендантскому часу, – все это казалось неправильным, когда на твоих глазах рушились чьи-то жизни. Честно ли продолжать обычную жизнь, когда другие люди не имеют на это права?
У меня не было ответа на мои сомнения и не было возможности что-то сделать. В тот день в мае я предложила папе рискнуть и приютить у нас ту семью. Он отверг мою идею, хотя и сочувствовал несчастным.
– Я не стану рисковать вашей безопасностью, – заявил он и, пожалуй, был прав. Но все же мое сердце не переставало болеть за ту семью с детьми и за тысячи других таких же, как они.
– Люк скажет, что ты сегодня очень красивая, – сообщила мне Кози, заглянув в дверь. На ее мордашке сияла улыбка, дочка не подозревала, какие тревожные мысли роились в моей голове. Она прыгнула на кровать, смяв бархатное покрывало, которое я поправила минуту назад. |