Сообщение о смерти Кромер-Блейка появилось в «двух общенациональных газетах, обе обошлись с ним не очень сочувственно», как загадочно выразился Райленде. Письмо заслуженного профессора было лаконичным, чувствовалось, что писал он наспех, чтобы поскорее отделаться от обязанности; но писал взволнованно. «Кромер-Блейк знал, что с ним, вот уже почти год, узнал в прошлом декабре. Как мужественно держался. Перед людьми сносил свой страшный приговор беззаботно, так говорят все, кто продолжал с ним видеться. Диву даешься, как иной раз люди, которых можно бы назвать непредсказуемыми, проявляют удивительное присутствие духа. Какая неизбывная печаль. Мне никак не уйти от мыслей о нем». Вот и все, или почти все, что было в письме, посланном срочной почтой; в конце значился лондонский адрес, на который, при желании, можно было бы отправить в память Кромер-Блейка пожертвование в фонд некоего благотворительного общества.
Я ничего не послал, хотя поначалу собирался. Говоря по правде, я попытался забыть о его смерти, как только узнал о ней, и отчасти мне это удалось: не так уж трудно забыть такое, когда мертвый уже далеко, а тот, кем он был при жизни, становится достоянием прошлого. В последний раз, когда я виделся с Кромер-Блейком, он снова чувствовал себя неважно, скорее плохо. Любезно (всегда был любезным) предложил доставить меня и мои громоздкие чемоданы, набитые книгами, к вокзалу, откуда мне предстояло добраться до Лондона; оттуда поезд и hovercraft должны были доставить меня в Париж, а из Парижа еще один поезд должен был привезти меня в Мадрид, в Полуденный край. Но вечером накануне моего отъезда ему стало хуже, он позвонил мне, сказал, что на следующий день ему лучше не выходить из дому. А потому я прервал сборы и зашел к нему в колледж попрощаться. Хотя был конец июня и погода стояла теплая и очень приятная, он принял меня, лежа на софе и прикрывшись одеялом, как Саския на наброске: водопад складок, прикрывавший ему ноги, был на сей раз в клетку, мантия висела за дверью, черная, длинная; и так же точно висит теперь моя в Мадриде, у меня дома. Он утратил одну из принадлежностей своего эстетического маскарада. Телевизор был включен, давали оперу; звук он убрал. Сказал, что его познабливает, температура немного подскочила; не помню, о чем мы говорили, забыл, как забываешь все, чему в тот момент не придаешь значения, как забываешь все, что не затрагивает тебя, ибо в тот момент, когда такие вещи делаются или говорятся, не знаешь простой истины: все, что делаешь, или говоришь, или видишь, наделено значением и весомо. И в нашем прощании в тот момент, казалось, ничего такого не было, или почти не было, и мне хотелось думать, что Райлендс сгущает краски в своих пророчествах (а Кромер-Блейк и впрямь казался таким беззаботным); и мысли мои устремились к тому, что меня ждет (к будущему, где прозрачность и гладь), а не к тому, что я оставляю (к прошлому, где туман, где ухабы да изломы). Помню только, что обычная его бледность дошла до предела и что он временами невольно поглядывал на беззвучно распевавшего Фальстафа; в бледности не было ничего необычного: во время экзаменационной сессии цвет лица у донов всегда такой. Но в тот вечер бледность Кромер-Блейка почти сравнялась в цвете с его преждевременной сединой, становившейся раз от разу все белее и белее. Я посидел у него недолго, было поздно. Мне предстояло заканчивать сборы, а ему, наверное, хотелось дослушать Фальстафа.
Последние записи в его дневниках, ныне хранящихся у меня, очень кратки, сделаны словно нехотя: по две-три строки в день и далеко не каждодневно. Так, третьего сентября он пишет: «Сегодня у меня день рождения. Удалось прожить до тридцати восьми. Уже не молод. Клер подарила мне шерстяной джемпер, сама связала. Б. – ничего, забыл». И три дня спустя, шестого сентября, запись еще короче: «Б. собирается перебраться в Лондон. Мой город, нелепо. Мне кажется, такая даль, а всего час езды». |