Изменить размер шрифта - +
Потом мать исчезала снова и увозила с собой любовь, теплые ласковые руки, нежные губы и колыбельные песни, оставляя после себя необъяснимый мир, серый, пустой и печальный, полный слез. Джез привыкла и к этому, считая эту жизнь нормальной: другой она не знала.

Когда она подросла настолько, чтобы понимать объяснения, которые постоянно повторяли родители, оправдывая причины, по которым мать вынуждена уезжать из дома, она научилась сдерживать и те чувства, которые эти отъезды в ней вызывали. Поскольку дети боятся одиночества больше всего на свете, а страх быть покинутыми навсегда – самое тяжелое для них переживание, то главным стало научиться не давать волю чувствам.

Конечно, ей страшно не нравилось, когда мамочка вынуждена была уезжать на съемки, но такова уж ее работа. У Джез остается отец, Сьюзи и Рози, ее нянька, которые позаботятся о ней, у нее есть свой собственный маленький пони, на котором можно кататься, да и на ранчо каждый, у кого выдавалось свободное время, с удовольствием играл с нею. А мамочка вернется домой, как только фильм будет снят. Честное слово, вернется, и никаких оснований у малышки расстраиваться нет.

Помог дочери справиться с печалью прежде всего отец: взрослые не умеют так хорошо прятать переживания, как это подчас удается ребенку. Джез старалась почаще бывать с ним, пока мать была в отъезде. Решительно-разговорчивая, она не оставляла его, ужиная вместе с ним на ярко освещенной кухне, с суетящимися поблизости Рози и Сьюзи, так чтобы не оставаться в столовой вдвоем, только отец и дочь, за тем самым столом, за которым сидела Сильвия, смеясь и безмятежно болтая, всего неделю назад.

После обеда отец иногда предлагал Джез взглянуть на старые семейные фотографии – коллекцию, собранную еще его дедом, которая хранилась в забытой кладовой в дальнем крыле гасиенды. Джез, пожалуй, одну из всей его семьи эти фотографии интересовали. Там, за прочной, обитой огнеупорными материалами дверью, ключ от которой был только у отца, стоял длинный деревянный стол, освещенный лампами под зелеными абажурами, за которыми высились полки с покрытыми пылью папками. Отец предлагал девочке назвать год – любой, вплоть до 1875-го, когда ее прадеду, молодому Хью Килкуллену, подарили первый фотоаппарат, и Джез, как слова заклинания, с удовольствием выкрикивала: «1888-й!» или «1931-й!».

Это и вправду было подобно чуду: внезапно перенестись в то самое ранчо, которое она знала наизусть, и увидеть знакомые строения так, как они выглядели в те времена, на удивление похожими на сегодняшние и все же неуловимо-таинственно отличающимися в каких-то мелочах. Это был чудесный взаимоисключающий мир: некогда молодые деревца превратились в раскидистые деревья, тоненькие побеги винограда теперь встали плотным шатром; те, кого она знала древними стариками, на фотографиях были мальчишками, а отцы этих самых мальчишек в тех же самых, как казалось девочке, шляпах, которые сегодня носили их сыновья, скакали верхом на лошадях, которых Джез никогда не видела. В старом колодце, таинственном и забытом, некогда черпали воду, а разбитый в те годы небольшой розовый сад к настоящему времени стал пышным и мощным, насчитывая уже сотни кустов. На фото давно уже ушедшие в мир иной женщины, пухленькие и хорошенькие, в длинных, до полу, белых летних одеждах, отделанных кружевами, потягивали чай, сидя под зонтиками во внутренних двориках, а дети, верхом на точно таких же, как у нее, пони – или тех же самых? – думала Джез – выезжали из тех же самых конюшен. Правда, одежды на этих детях почему-то было куда больше, чем на тех, кого знала Джез, да и волосы были как-то странно разделены на пробор.

В особенный восторг приводили ее фотографии свадеб, крещений, праздников и даже похорон, на уборке урожая, рыбалке или охоте. Ее прадед, всю жизнь используя только естественное освещение, явно не лишен был искры божией в плане композиции: фотографии выходили насыщенными и ясными, что еще больше подстегивало воображение девочки.

Быстрый переход