Изменить размер шрифта - +
Разве у нас коммунисты в правлении не знают, скажем, "Кухарку Дашу" или им все равно, и не дорог человек, а дорога буква и строка? "Жестокое пробуждение" на президиуме назвали контрреволюционными стихами, а я их писал пусть глупо, пусть жертвенно, но целиком для Революции. Где же правда? Внутренняя, настоящая правда художника? Значит, не нужны ни муки, ни жертвы, ни раздумья - весь сложный и тяжелый путь художника, пусть даже совсем скромного? Скажите мне это, старые товарищи, и я буду писать, как Лебедев-Кумач, или совсем не буду писать.

"Страшная, русская злая земля" сопротивлялась всем нам. Мы её переделали, сделали своей до конца, облагородили её.

"Но ты зацветешь, моя дорогая земля, Ты зацветешь или буду я трижды проклят, - писал я в 1929 году в "Пепле". - Мы повернем тебя в три оборота, земля, Пеплом и зернами посыпая..."

Так я понимал, так я писал, потому что думал все время о своей родине, о России. Стихи "Дорога", "Отходная" и др. я включил в "Однотомник" по настоянию Багрицкого, который их любил. Он был редактором книги, он понимал их. Я понимаю и признаю, что некоторые важные стихотворения можно толковать двойственно, нужно в наши, до конца чистые, дни извлекать из книги, но ведь книга была подписана к печати в январе-феврале 1934 года (Багрицкий умер 16 февраля 1934 г.). Но дело даже не в этом. Я совсем недавно включил "Жестокое пробуждение" в новую книгу (теперь, конечно, выкину).

Дело в том, что вместо совета и помощи от Союза каждый момент можно получить оглушительный удар по самому дорогому чувству - национальной гордости человека. К сожалению, для меня эта национальная гордость - не маленькое дело. "Жившие без племени, без роду", - писал я в "Правде" о троцкистах. А я всегда жил с племенем и с родом, об этом вы, товарищи, хорошо знаете. Русская моя земля, Революция - вот самое дорогое, что у меня есть. Мне очень тяжело сейчас, и я не знаю, как буду я писать, потому что я деревянный. Напишите мне об этом, дорогие товарищи, и поймите меня.

Я дам статью, и признаю свои ошибки, и сделаю все, что нужно, раньше, чем придет от вас ответ, и, по возможности, объясню все, что нужно объяснить, но сердце-то не металл, и если хоть одной душе на свете важно, чтобы я что-то писал потом, - она должна разъяснить мне многое.

Мне нужна не помощь и не защита, нет, нужно объяснить, иначе творческий нерв не будет работать. Вы русские люди, вы коммунисты, вы всегда были мне друзьями, вы талантливые писатели, честные люди - объясните мне.

Сейчас, перед ХХ годовщиной Октябрьской революции каждая строка по-особенному освещает путь писателя, и я хочу отвечать за каждую свою строку, и если она вредна - я без всякой жалости её вычеркну, половину всего, что написал, вычеркну ...".

Это письмо - свидетельство исковерканной внешней и внутренней цензурой души. "Свирепое имя родины", "страшная русская земля" - это не случайные метафоры в арсенале поэта, здесь на психофизическом уровне он выдавал те трагические взаимоотношения с несчастной, истерзанной российской землей, которые сложились у поэтов левой ориентации. Чем дальше уходил Луговской от самого себя, чем больше пытался, выслушав советы товарищей, начать работать по-новому, тем хуже он писал.

Чем с большей готовностью поэты отдавали себя в руки партийных чиновников, думая, что так надо, ругая себя за то, что уклонились с истинного пути, чего не избежал даже такой тонкий и умный художник, как Пастернак, тем больше испытывали разъедающее душу презрение к самим себе. Тот пыл, с которым они шли на заклание, приводил к тяжелейшему похмелью во время войны. Поводья ослабли, у хозяев не было сил держать все в своих руках.

Пелена спала, и только те, кто не хотел слышать, - не слышали.

И время черным падает обвалом.

Имеющие уши, да услышат,

Имеющие очи, да увидят,

Имеющие губы, пусть молчат.

Быстрый переход