Больше ничего они не требовали, их все бросили, и вид у них был совсем заброшенный. Всем было ясно, что конец войны уже близок, хотя мало кто об этом говорил. В то время я встречал сотни инвалидов в домах призрения, солдат, искалеченных войной, и я тогда понял весь идиотизм, всю подлость войны, все отчаяние ее жертв. Но во всем этом хаосе, царившем в городе, я продолжал учиться играть на скрипке, а по четвергам, вечерами, нас загоняли в форме гитлерюгенда на спортплощадку терпеть издевательства Грюнкранца на беговой дорожке или на травянистой площадке. Сам я произвел на него сильное впечатление, конечно, ненадолго: в состязаниях, которые раз в году устраивались в городе, я был непобедим не только в стометровке, но и в беге на пятьсот и на тысячу метров я всегда приходил первым, и за это дважды, стоя на специально сооруженной для награждения победителей эстраде на Гниглерском стадионе, получал много значков каждый раз, как приходил первым, а я всегда приходил первым в беге. Но эти мои победы были бельмом на глазу у Грюнкранца. Побеждал — то я только оттого, что у меня длинные ноги, и еще оттого, что безумно боялся проиграть. А охоты к спорту у меня вообще никогда не было, я и до сих пор ненавижу любой спорт. Во все времена всякая насильственная власть — и не без основания — придавала огромное значение спорту потому, что он отвлекает, отуманивает, одурачивает массы, а диктаторы хорошо понимали, почему они везде, во все времена должны были покровительствовать спорту. Толпа всегда за того, кто ратует за спорт, и против того, кто заботится о культуре, говорил мой дедушка, — вот почему правители всегда были за спорт и против культуры. И как всякая диктатура, нацисты благодаря спорту стали силой и чуть не захватили власть во всем мире. Во всех государствах, во все времена толпу завлекали спортом, нет такого государства, пусть самого крошечного, самого незначительного, чтобы там не были готовы всё отдать за спортивный успех. И какой нелепостью мне казалось проходить мимо вокзала, видеть, как сотни тяжелораненых, искалеченных солдат, иногда полных инвалидов, выгружали, словно тюки плохо упакованных, никому не нужных товаров, а после этого бежать на спортплощадку, чтобы выиграть еще один значок. Но все, что связано с людьми, — сплошная нелепость, а война и все связанное с ней, неотъемлемое от нее — самая большая нелепость. В Зальцбурге на вокзале огромный висевший над входом плакат с надписью «Поезда мчат нас к победе» разлетелся вдребезги. И обломки этого плаката засыпали тела убитых той же бомбой. Третий налет на город был страшнее всего, не помню, почему я оказался не в штольнях, а в складе для обуви, играл на скрипке и предавался всяким фантазиям, мечтам, мыслям о самоубийстве; часто я так и не слышал сирену, потому что весь был погружен в игру на скрипке, в свои фантазии, в мысли о смерти, а на склад не проникали никакие звуки, словно в нем был герметически закупорен и я, и мои фантазии и мечты, и самоубийственные мысли. А однажды, когда я ринулся вниз, в погреб, за мной сломя голову помчался Грюнкранц с женой, и мы очутились внизу втроем, и вдруг услыхали, как прямо около интерната рвутся бомбы, и нас вдруг швырнуло об стенку взрывной волной разорвавшейся вблизи бомбы, и все эти взрывы, весь ужас и грохот близких разрывов заставили Грюнкранца забыть о том, что он пообещал примерно наказать меня за какой-то проступок, за мою недисциплинированность, — но, очевидно, страх за свою жизнь пересилил мысль о том, что он хотел меня наказать, и когда я, тоже в смертельном страхе, стоял, прижавшись к стене, и госпожа Грюнкранц обнимала меня обеими руками, словно хотела защитить от бомб, я думал только об одном — как бы выжить, и в то же время ждал, когда Грюнкранц очнется и вспомнит, что меня надо наказать, и наказать как следует, за то, что я не слышал сирену или, не обратив внимания на сигнал тревоги, не ушел вместе со всеми в штольни. Но Грюнкранц так и не наказал меня за это преступление против правил противовоздушной обороны и вообще больше ни разу не наказывал. |