Изменить размер шрифта - +
Мечтал о будущих путешествиях, намечал, когда и каким образом их совершу. На уроках я все чаще погружался взглядом в щели улиц между небоскребами Манхэттена и все реже следил за доской, которую учитель исписывал математической заумью. Я вдруг возненавидел доску и мел, которые до той поры обожал, — теперь от них только и жди беды. Карандаши у меня ломались, потому что я слишком сильно нажимал, почерк у меня был никудышный, письменные работы невозможно было прочесть. Чуть ли не каждый день я терял свою губку, так что приходилось плевать на доску и стирать написанное рукавом — таким манером моя курточка в кратчайшие сроки разодралась в клочья. А это в свою очередь огорчило бабушку, которая не успевала чинить и штопать, что вообще-то было ее любимым занятием. Так я вскоре очутился в некоем заколдованном кругу, который постепенно превратился в кошмар и уже в довольно раннем возрасте схватил меня за горло. Я стремительно полетел вниз. Кто-то другой стал лучшим, кто-то другой быстро продвигался вперед, кто-то другой нес хоругвь с девой Марией в праздник тела Христова, кого-то другого при всех хвалили в классе. Теперь мне очень часто выпадала участь выходить к учительскому столу и подставлять пальцы под удары палкой. Поэтому руки у меня почти всегда были опухшие. Дома я никому ничего не говорил о своих бедах. Я ненавидел учителя с той же страстью, с какой обожал его предшественницу. Учителя невежды и обыватели, дед был прав. Но что мне в том пользы? Мой второй табель уже пестрел тройками. Дед и бабушка были в отчаянии. Как это получилось? Я не мог ответить на этот вопрос деда. Так дело не пойдет, комментировал он бедственное положение внука. Но оно так и пошло, и чем дальше, тем хуже, я опускался все ниже и ниже. В третьем классе я уже чуть не остался на второй год. И чудом избежал этого позора. В один прекрасный день стало известно, что мы переезжаем в город Траунштайн, в Баварию, о которой дед доброго слова не мог сказать, ибо Бавария относится к Германии, а Германию он, когда был в плохом настроении, разносил в пух и прах, не глядя, уместно это в данной ситуации или нет. Одно слово — немцы! — обычно восклицал он, но так, что это звучало как самое категорическое осуждение, причем никто не мог понять, какое отношение имеет это восклицание к тому, что его в данную минуту взбесило. Одно слово — немцы! Стоило ему разразиться этим проклятием, как раздражение улетучивалось и он успокаивался. Его зятю удалось найти работу только там — в Баварии, то есть в Германии. Райская жизнь кончилась. И повинна была в моем изгнании из рая — пусть не прямо, но косвенно — повальная безработица в Австрии. Захолустный городишко в горах, у озера Химзе! — вопил дед, как будто нам грозила катастрофа. Но надо же как-то жить! Мысль о том, что мне придется переехать в Траунштайн с матерью и ее мужем, но без деда и бабки — об их переселении пока еще даже не думали, — делала меня несчастным. Невозможно было мне втолковать, что с Зеекирхеном покончено. Он был всего лишь очередной промежуточной станцией. Жизнь без деда, под властью чужого человека — мужа моей матери, которого дед именовал, смотря по настроению, то твой папаша, то твой отчим, казалась мне чудовищной. Для меня было истинной катастрофой распроститься со всем, что составляло мой рай: с «домом Миртеля», с Хиппингом, а также с Хильдой Рицинг, дочкой дежурного по железнодорожному переезду, обучавшей меня искусству катания на санках и умевшей изображать обмороки так правдоподобно, что воспоминание об этих высочайших образцах актерского мастерства я пронес через всю свою жизнь. Если моей пятилетней сверстнице хотелось полакомиться карамелькой — конфеты всегда хранились в кухонном буфете их маленького домика, стоявшего у самого переезда через так называемую Западную дорогу, где я в последние месяцы пребывания в Зеекирхене бывал даже чаще, чем в Хиппинге, — она, заслышав приближающиеся шаги матери, тут же падала в обморок.
Быстрый переход